— Не то,— сказал он.— Не то, Пушкарев. Какие убеждения, какая определенность?.. Что ты имеешь в виду?
— Любые убеждения,— сказал Пушкарев, — лучше, чем никакие.— Он бросил на стол пустой, вяло звякнувший шампур.— Человеку нужен порядок. Узда нужна...
А что, если он прав?..— подумал Федоров, стыдясь самого себя. Но на той глубине, которая приоткрылась ему и комнате сына, все было не стыдно и все возможно... Впрочем, он только подумал об этом. Подумал, как ожегся.
— Если в чем-то мы тогда и сплошали,— сказал он,— так совсем не в том, Пушкарев! Разрыв между словом и делом — вот главная наша беда! Если хотите — корень всех наших бед! И в Солнечном — то же! Там ведь, поди, ох как распинаются про любовь к людям, про заботу о советском человеке! А на деле?..
— Я не в том смысле...— проворчал Пушкарев.
Но Федоров его не расслышал. В ушах у него вдруг явственно прозвучал голос Виктора: «Говорят одно, делают другое...» И в тот же момент дребезжащий тенорок Вершинина вернул его к действительности:
— А этот процесс... Вы только представьте, о чем толкуют сейчас ребята, когда их товарищей судят за преступление, которого они не совершали! Чего стоят для них после этого наши слова о справедливости? О правде вообще?..
— Ужасно!..— вздохнула третья учительница, которую Федоров видел впервые, пожилая, с мягкими чертами на добром и все еще красивом лице.— Ужасно!— Она поежилась, будто ее обдало ледяным ветром.
— Но было бы ужасней, Мария Николаевна,— сказал Конкин,— если бы ребят осудили. Однако суд — это суд, а истина — это истина...— Он криво усмехнулся, будто погрозил кому-то кулаком.
— Между прочим, существует не только первая судебная инстанция,— напомнила Градова.— И если понадобится...
— Уверена, что не понадобится! — перебила ее Людмила Георгиевна.— И секите мне голову, если перед нами еще не извинятся!..
Шашлычник принес тарелку с грудой горячих, прямо с огня, шашлыков. Федоров посмотрел на Татьяну, взгляда встретились, но она тут же отвела глаза в сторону, В ее руке, в стиснутых пальцах чуть-чуть подрагивала так не начатая палочка.
— Татьяна Андреевна, остынет!..— Градова пододвинула к ней тарелку с дымящимся мясом. И все наперебой бросились ее угощать — кто тянулся с уксусом, кто с перечницей, кто с хлебом, уложенным пирамидкой на блюдечке.
Она всех слушала и не слышала, готовая, чувствовал Федоров, каждую минуту разрыдаться.
16— Не знаю, не знаю...— Николаев, сдерживая себя, пожевал губами.— Но вы, дорогой Алексей Макарович, сдается мне, сошли с ума... Понимаете ли вы, что вы натворили?..
Они стояли в стороне от крыльца — на самом крыльце и ведущих к нему широких ступенях толпился народ, ожидая конца перерыва; Николаев как вцепился Федорову в локоть жесткими, сильными, словно клешни у краба, пальцами, так и не выпускал, пока не привел на это и открытое, у всех на виду, и в то же время уединенное место; его жена и Харитонова остались с Татьяной неподалеку, от входа.
— Нет, вы сами-то, сами — отдаете вы себе отчет?..
Он поминутно доставал мятый, слипшийся в мокрый комочек платок и вытирал красное, злое, растерянное лицо.
— А в чем дело?— улыбнулся Федоров. Улыбка не получилась. Он ее выжал, выдавил.
— Как это в чем? Будто вы не понимаете! Я звоню, а со мной отказываются даже разговаривать!..
— Кто отказывается? Кому вы звонили?
Николаев секунду вглядывался в Федорова, сузив воспаленные веки.
— Не разыгрывайте из себя идиота! Вы кого бьете, в кого целите своей статейкой?.. И кого под удар подставляете?..
Сердце в груди у Федорова задергалось, как фигурка под ветровым стеклом у пляшущей на ухабах машины.
— Если вы читали мою «статейку», то могли заметить, что речь там идет не об одном человеке, даже не о двух или трех... Речь о порочной, преступной, сказал бы я, практике, которая у нас сложилась...
Николаев его не слушал:
— Вы сына своего под удар подставили!..— понизив голос, процедил он нараспев и в нос. — Своего сына!.. И моего — тоже!..
Светлые глаза Николаева сделались почти прозрачными от ненависти. Он любит, он страдает, внезапно подумал Федоров. И укорил себя тем, что сам он страдает и любит, должно быть, гораздо меньше.
— Я полагал, что вы — врач,— сказал он.
— А я — что вы отец!.. И вы могли добиться, чтобы эту вашу статейку напечатали позже на неделю, на две! Или не печатали совсем! Кому нужны эти ваши вопли, ваши ахи и охи! Ваша дешевая демагогия!..
— Солнечному,— сказал Федоров.— Людям, которые дышат отравленным воздухом.— Я будто оправдываюсь,— усмехнулся он про себя.