Выбрать главу

Мы ехали шагом, мы мчались в боях

И яблочко-песню держали в зубах...

Это уж Федоров... Должно быть, Витька и половины слов не понимал, но Федоров его завел, закружил ему головенку:

Гренада, Гренада, Гренада моя...

Кто мог устоять против этих набегающих волнами, как морской прибой, переливов?.. Федоров отошел к стеллажам, стал рыться, отыскивая томик Светлова — надо же, забылось, как дальше, где про «траву-малахит»... Листая сборничек, оглянулся, перехватил взгляд Татьяны, которым она смотрела на него, и подумал вдруг — хотя с чего бы?— что ведь она ему подыгрывает... И взгляд ее утомленно прищуренных глаз горек, такая тяжелая, неподвижная горечь в нем залегла, что Федоров себе не поверил, задержался на нем, но ей неприятно это было, как если бы обнаружилось, что за нею подсматривают, она опустила веки... «Я пошла, извини... Я просто устала...» — сказала она и для большего правдоподобия зевнула, потянулась всем телом, желая показать, как она устала и как ей невмоготу слушать про Гренаду, про «яблочко-песню»— среди ночи после такого дня и перед новым таким же — ах, если бы таким же днем... 

3

Он остался один, с томиком Светлова, который теперь показался ему ненужным; он вернулся в просторное, продавленное кресло, у окна, где до того сидел,— плюхнулся в него; он тоже устал, слишком устал, чтобы попытаться, уснуть, прошли времена, когда он валился в сон, как подрубленный, а сегодня тем более — требовалось побыть одному, оклематься, прийти в себя... Он откинулся на мягкую, глубокую спинку, сыроватый воздух освежал грудь под расстегнутым воротом, шею, лицо, было ощущение, словно он в полете, словно несется куда-то в обступившем, со всех сторон черном, в мелких звездочках, небе, и его крутит, кружит, опрокидывает вниз головой, и нет ни верха; ни низа — кругом только черная, отчаянная жуть...

И ему вспомнилось, как однажды ночью, после позднего, как всегда в степи, ужина вышел он из одинокой чабанской юрты, стоявшей посреди, казалось, не Сарыарки — посреди мира, Вселенной, и единственный, быть может, раз в жизни ощутил с пронзительной ясностью, что Галактика, Млечный Путь, невидимые планеты к миры — все это расположено вокруг, средоточием же, центральной и главной точкой является он, Федоров. Но — вместе с тем и не только Федоров, стоящий в десяти шагах от юрты: что-то гораздо более значительное, огромное вмещалось, в нем, чем то, к чему он привык и что до сих пор считал собою... Примерно это чувствовал он в тот момент.

А отовсюду тянуло гарью, паленым смрадом, да и сам Федоров пропах, провонял дымом — волосы, руки, одежда. Но помимо всего, что видел и пережил он в тот день, было у него еще и это необыкновенное чувство. Он вернулся в юрту, нашел, нащупал в темноте, свое место и Витьку рядом, спавшего сном каменным, непробудным,

свернувшись в калачик, и от него тоже пахло гарью, паленой травой, обгоревшей, обугленной степью... Федорову давно хотелось вырвать мальчишку из ленивой праздности каникул, из игрушечной жизни пионерлагерей, с их театральными линейками, соревнованием по заправке постелей. ритуальными кострами под приглядом вожатых. И они поехали — то ли в командировку от газеты, то ли в отпускной вольный вояж — с приятелем Федорова, на его собственной, не редакционной машине — стареньком, первого выпуска «Москвиче», похожем на серого мышонка, — пустились в полное неизведанных приключений путешествие ко Целине — великой стране Целине, которая — хотелось ему — для Витьки стала бы конкурентом и Жюля Верна, и Фенимора Купера.

Ах, весело было — с первого дня, с первого — что там!— не дня, а часа!.. Эдуард, дядя Эдя, как звал его Витька, подрулил на своем «Москвиче» в семь утра к их подъезду— эдакий денди, собравшийся на прогулку, в шляпе, при галстуке, в брюках с отутюженными стрелками. Но примерно через час он лежал у обочины, на разостланном под мотором куске запасливо прихваченного с собой брезента, уже без галстука, в старой вылинявшей ковбойке и умело, даже с каким-то эстетическим шиком, залатанных штанах, а они с Витькой орудовали монтировкой, свинчивали гайки с поддомкраченного колеса, накачивали камеру, залатав ее сырой резиной.