Плоть есть плоть, она даже в такие моменты заявляет о себе. Хочется есть, хочется спать — причём даже сильнее, чем в обычное время. Впрочем, и дух не отстаёт — ведь я до сих пор не в силах поверить, что завтра всё для меня кончится. Разумеется, я знаю, что мне осталось пятнадцать часов. Но, игнорируя отсчитываемое часами время, представляю себе цветущую сакуру или нашу новую встречу… Представляю как нечто вполне возможное. Чуть зазеваешься, и дух устремляется в будущее, нанизывая одно желание на другое. Я твержу себе: завтра утром твоё время оборвётся, это непреложный, реальный факт — оно оборвётся, как только стрелка на здешних, очень точных, часах дойдёт до определённой отметки.
Как же я устал. Пожую-ка яблоко, которое принесла мама. Интересно, что это за сорт? Красное с жёлтыми полосками. Или, если наоборот — по жёлтому фону — расплывчатые красные пятна, а поверх — светлые крапинки — точь-в-точь кунжутные семечки. И так приятно пахнет! Яблоко такое упругое, в нём столько жизненной силы, что меня бросает в дрожь, я пьянею от его аромата.
Гладкая кожица яблока — как женская грудь, с восторгом ласкаю её губами. Вонзаю в яблоко зубы — от кислоты тут же начинает пощипывать нёбо, а от сладости расслабляются напряжённые мускулы языка.
«Эцуко!» — зову я. И представляю себе, что ем тебя. Но ты не отвечаешь. И молча исчезаешь в моём желудке.
Камеру затягивает зыбкий туман сонливости. Рот ежеминутно раздирает зевота, и я говорю себе, говорю как можно громче:
— Как это понимать? Ведь ты хотел вообще не ложиться, а сам клюёшь носом. А кто собирался провести оставшиеся часы с пользой? Так у тебя ничего не выйдет!
— С пользой, говоришь… — отвечает моё другое «я», посмеиваясь. — А, собственно, с какой пользой? Что ты вообще теперь можешь?
— Ну, хотя бы написать письма.
— Письма? — пренебрежительно смеюсь я. — А какой в этом смысл?
— Ну, кое-какой всё же есть, — оправдываюсь я. — Обычные письма, признания человека, находящегося на пороге смерти и неспособного понять, что это такое, всякие там пожелания.
— Ну и зачем это нужно?
— Да ни за чем.
— Тогда смешно говорить о какой-то там пользе.
— Да я и без тебя знаю.
— А если знаешь, то ложись и спи. В конце концов, сон — естественное человеческое состояние. Полная пассивность, избавление от мучений, предвосхищение смерти…
— И всё же… — Я перебираюсь из «европейской комнаты» в «японскую» и начинаю мерить её шагами. И без того небольшое пространство забито картонными коробками. Три шага — стена, три шага — стена, три шага — окно, три шага — железная дверь. Всё быстрее, быстрее, так, что начинает кружиться голова, пытаюсь прогнать сонливость. Тут, посмотрев на меня со стороны, возмущается моё второе «я»:
— Прекрати! Как не стыдно!
— Но ведь… — Я продолжаю кружить по камере, однако постепенно замедляю шаги и наконец останавливаюсь. От стыда дыхание делается горячим. Стыд расширяет кровеносные сосуды мозга. Неужели мне так и не удастся выйти за рамки стереотипного поведения приговорённого к смерти? Повинуясь инстинкту, загнанным зверем мечусь по добротной «спецкамере для приговорённых к смерти». Точно так же, как многие другие, проводившие здесь ночь перед казнью.
Беру Библию и, зажмурившись, наугад открываю. Впиваюсь взглядом в подчёркнутые красным карандашом строки:
«Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошёл, и как стража в ночи».
Вчитываюсь. В душу нисходит покой. Слово — это всё. Всё может исчезнуть, но Слово не исчезнет. В конце было Слово. А я едва не утратил Слово. Завтра я умру. Трава засыхает, цветы блекнут. Люди умирают. Мать тоже умрёт. Умрёт и Эцуко. Это реальность, которую можно выразить только Словом. Я сел и начал писать. Крупными знаками, специально для матери.
Мама, было тепло, а теперь похолодало. Зато дождь кончился, прояснилось, и это очень приятно.
Думаю, ты сейчас гостишь в доме на холме Тэндзин. Наверное, чувствуешь себя немного не в своей тарелке, ведь в присутствии внуков обо мне не очень-то и поговоришь, да? А впрочем, нет, скорее всего, ты вместе с Макио вернулась в Хаяму. Для тебя ведь самое важное — слышать шум моря, правда?
Так приятно было видеть тебя сегодня и массировать тебе плечи! Мне хотелось делать это ещё и ещё.
Ты такая маленькая. Раньше во время свиданий ты всегда казалась мне крупной. Интересно, почему? Может потому, что рядом с тобой я ощущаю себя ребёнком?
Мне было грустно видеть твои слёзы. (Что, ты опять плачешь?) Я плохой сын, я не должен заставлять тебя плакать. Прости.
Спасибо, что все эти долгие годы — пятнадцать лет это ведь не шутка — ты приходила ко мне. Я принял святое крещение, когда мне было двадцать шесть, а сейчас мне тридцать девять. Через два месяца исполнилось бы сорок.
Сорок лет! Такое ощущение, что я жил очень долго, но всё равно в два раза меньше тебя, правда? Совсем малыш.
Завтра твой тридцатидевятилетний ребёнок, так и не повзрослев, уйдёт в вечность. Люби его всегда-всегда, хорошо?
Все свои вещи я посылаю тебе. И фигурку Богоматери, и письма, и книги, и одежду, и ногти и волосы — всё-всё. Всё моё имущество вместилось в три картонные коробки. Немного, правда? Как раз для могилы.
Ну, полно, не плачь больше! Моя душа всегда будет рядом с тобой, не грусти.
Тикают часы. Восемь. Неправдоподобная тишина. Я слышал, что в этом отсеке много революционно настроенных студентов, но никаких криков пока не слышно.
Как нервно стучат часы — бом-бом-бом-бом… Мне всегда представлялось, что они должны безмятежно тикать — тик-так, тик-так, тик-так…
Бом-бом-бом — это будильник. Мне его дали в воспитательном отделе. Секундная стрелка с чудовищной скоростью состругивает остатки моей жизни, стружки летят во все стороны.
Все часы, какие только есть в мире, идут, отсчитывая время. Поблёскивают бесчисленные стрелки, бесчисленные кинжалы рассекают живую плоть, стонут от боли бесчисленные люди. Бом-бом-бом-бом… Слишком сильная вибрация перерастает в подземный гул, и всё, что находится на земле, постепенно начинает разрушаться. И тюрьмы, и пирамиды, и высотные здания торговых кварталов, и старинные храмы Хорюдзи, и дом Икуо на холме Тэндзин… Всё обращается в руины. Разваливается и исчезает, как смытый волной песчаный замок.
Бом-бом-бом-бом — мой будильник звучит в унисон с часами всего мира.
Восьмиугольные часы с маятником в нашей гостиной в Хаяме, синенькие часики на руке Эцуко, часы на тюремной башне, часы начальника тюрьмы, зонного, надзирателей, часы в помещении для казни, соревнуясь друг с другом, отсчитывают время. Приложу-ка ухо к стене. Журчанье воды, дыхание города… И отчётливое тиканье часов. Естественно. Ведь это узилище сложено из часов. И такие узилища разбросаны по всему миру…
Кажется, уже… ночь? Ночь изгнана за пределы бетонных стен светом ртутных ламп, она — всего лишь крошечная звёздочка, мерцающая в молочно-белом небе, повисшем над рекламной колонной и противоположным корпусом, небе, опоганенном выбросами световых отходов города. Пренебрегаемая всеми, тускло-жёлтая, словно лампочка карманного фонарика, эта звёздочка на самом деле является могущественной властительницей царства ночи, она смеётся, глядя из своих владений вниз на землю. Люди вон из кожи лезут, чтобы изгнать ночь, — никакой ночи нет и не может быть — провозглашают они. Но это всего лишь обман чувств, иллюзия, которую разрушает существование одной этой звёздочки.
Ночь, вселенская ночь. Самодостаточная полнота тьмы. Обладающая внутренней целостностью кромешно-чёрная ночь. Доктор Тикаки считает, что пустота это когда ничего нет. Он ошибается. Сегодня утром, перед тем, как меня вызвали к начальнику тюрьмы, я читал «Святого Иоанна Креста». «Душа — словно дощечка гладкая и чистая, на которой ничего не написано». Но ведь это и есть тьма. «Прохождение через тёмную ночь умертвления желаний и изжития склонностей ко всем вещам необходимо для души, чтобы могла она дойти до единения с Богом. Ибо привязанности, которые душа питает к творениям, перед Богом суть густая мгла, которая так окутывает душу, что, пока не освободится от неё, не будет пригодна к тому, чтобы мог её осветить и объять настоящий свет Божий». Тёмная ночь души вовсе не миниатюрное пустое пространство, вроде камеры-обскуры. Она огромна, а присутствие Бога придаёт ей полноту. Пространство души больше, чем вся Вселенная. «Господи, я не обнаружил Тебя вне себя самого. Ты всегда был внутри, а я, грешный, ошибался и искал тебя снаружи».