— Прости, прости, прости… Прости–и–и! — завыл он, и эхо, разбившись на тысячи осколков, разлетелось во все стороны. — Прости!
Он вернулся домой только утром, вымазанный в грязи, в сбитых ботинках, с лопнувшей улыбкой и сердцем, которое торчало наружу. У подъезда стояла полицейская машина, а дома ждали гости.
— Ошибочка вышла, — развел руками сержант, а его напарник кивнул на набитую дорожную сумку.
Сыновья смотрели исподлобья, кусая заусенцы, а жена дрожала, теребя в руках мокрый платок. Андрей растерянно огляделся. Родные настороженно молчали, втыкая в него, словно дротики, брезгливые взгляды, от которых у него взмокла спина и заныли колени.
— Ошибочка вышла, — повторил сержант. — Анализы проверили, а оно вот как оказалось, — топча свою тень, он с трудом подбирал слова.
— Собирайся! — пролаял второй.
Из комнаты выглянула мать, осунувшаяся, с красными от бессонницы глазами, и Андрей увидел в ее руках спицы.
— А ведь и правда похож… — перекрестив его, она захлопнула дверь.
Он протянул руку к жене, но та испуганно отпрянула.
— Уведите же его отсюда! — простонала она, закрывая лицо.
— Что происходит? — крикнул Андрей, когда полицейские взяли его под руки. — Я не понимаю!
— Пойдем, пойдем, — выталкивали его из квартиры. — Отвезем тебя домой.
— В чем дело? Это мой дом! — закричал он, вырываясь, и, развернув его лицом к стене, полицейские свели руки за спиной, защелкнув на запястьях наручники.
Его везли по кривой, петлявшей улице мимо теснившихся домов, покосившихся сараев, сорванных вывесок, магазинов, ларьков, слепых фонарей, любопытных прохожих, мимо рыбной лавки, где толпились покупатели, школы, куда водила мать, рассказывая, как, сбегая по лестнице, он расшиб коленку, мимо сгнивших деревянных бараков, пустыря, где когда–то был их двор, с протянутыми бельевыми веревками, ржавыми гаражами и вросшим в землю столом, на котором старики с утра до ночи стучали костяшками домино, мимо заброшенных ангаров, заросших по пояс травой, мимо закисшего пруда, мимо указателя, где значился город, которого он не помнил.
В интернате его положили в ту же палату, на продавленную кровать, и, распластав, как лягушку, привязали руки и ноги, сделав укол, после которого он обмяк, словно тряпичная кукла.
— Андрей, — по утрам повторял он будившей его медсестре. — Андрей Бродов.
Вокруг его кровати толпились старики с провалившимися носами и вывернутыми коленками, наркоманы, у которых из рукавов торчали обрубки рук, и смешливые дауны, льнувшие, как ласковые телята, чтобы их почесали за ухом. Они расспрашивали про жену, клянчили сигареты и, заглядывая в глаза, пытались увидеть в них то, что увидел он сам за бетонным забором.
— Андрей Бродов, — упрямо представлялся он и гладил себя по голове, словно ребенка.
Первое время ему присылали посылки, набитые консервами и печеньем, которым он делился с даунами, хохотавшими, словно от щекотки, и открытки с казенным типографским поздравлением, отпечатанным внутри. Мать передала ему носки, связанные из разноцветных ниток, а он спал в них, не снимая, и, разглядывая протершуюся дырку, из которой торчал большой палец, слушал стук спиц и тихий, осипший от молитв материнский голос.
Жалея, санитарки тайком пускали его к телефону, заставляя расплачиваться поцелуями, колючими, как репей.
— Это Андрей, — хрипел он в трубку и долго слушал короткие гудки, похожие на шаги убегающего человека.
Он звонил каждую ночь, пока однажды ему не ответил чужой голос:
— Они уехали. Навсегда.
Он носил теперь чужое имя, вцепившись, словно в спасательный круг, в чужую судьбу, и, вглядываясь в сырые разводы на потолке, видел жену, старуху–мать, пеленающую его в вязаный шарф, и сыновей, которые, высыпая из шкатулок собранные монеты, рассказывали о днях, выцветших в его памяти, словно стираное белье. Ему казалось, что он вспомнил молодую женщину с черными до пояса волосами, ремень отца, плач младенца за стенкой, нахлобученные на головы миски, материнские поцелуи, кислые щи, лица, голоса, смех, разговоры, и его виски ломило от воспоминаний.
Ему мерещилось, что его голос ломается, становясь высоким, визгливым, как у мальчишки, и, разговаривая с врачом, разглядывавшим его, спустив на нос очки, он боялся, что тот заметит его разбитую коленку. На прогулке он обламывал ветки деревьев, подбирая хорошую палку, а однажды на обеде, отбросив ложку, выпил суп из медной миски и нахлобучил ее себе на голову. Как женщины носят плод, так он носил в себе ребенка, который, разрастаясь, вытеснял в нем мужчину, заполняя детскими ощущениями и мечтами.