– … Сердце человека, как и у других животных, кормящих детенышей молоком, состоит из четырех камер – двух желудочков и двух предсердий – и служит для перекачки крови из вен в артерии. Оно имеет около пяти дюймов в высоту и около четырех в ширину. По сути, оно представляет собой сложно устроенную мышцу с клапанами, качающую кровь, и ничего более; таким образом, все разговоры о том, что сердце-де является вместилищем чувств, суть безграмотный вздор. При повреждении сердца смерть наступает вследствие того, что организм, и в первую очередь мозг, перестает снабжаться свежей кровью – иными словами, от причины сугубо механической. Сердце, однако, отличается от прочих мышц тем, что сжимается и разжимается самостоятельно, а не по команде мозга. Поэтому сердце не останавливается, когда человек падает без сознания, и даже может продолжать биться еще некоторое время после смерти, наступившей от других причин.
– Значит, легенды о том, как кто-то вырвал сердце врага, и оно еще продолжало биться в его руке – правда?
– Такое вполне возможно.
– А ты такое видел?
– Именно такое – не доводилось, но видел, как выплескивается кровь из шеи обезглавленного. Она не льется, как из проткнутого бурдюка, а выбрасывается толчками, что доказывает, что сердце еще продолжает биться.
– Ты это видел на войне?
– Нет, наблюдал за казнями.
– Наблюдал? И часто?
– Довольно часто. В детстве – среди прочих зевак, а во взрослом возрасте уже сознательно. Мой учитель говорил, что казни – это скверная вещь, и особенно скверно, что их превращают в средство развлечения невежественной толпы, и что далеко не всегда казнимый действительно виновен и заслуживает смерти – однако, раз уж все равно не в наших силах сохранить ему жизнь, то пусть, по крайней мере, послужит науке. Наблюдение за казнями дает знания, которые нельзя получить, анатомируя холодный труп…
– "Анатомируя"? Это как?
– Разрезая, чтобы посмотреть, как тело устроено изнутри.
– Хм, не думаю, что церковь одобряет такое, – заметила Эвьет, однако в ее голосе не было осуждения.
– Это точно, – мрачно согласился я. – Хотя такая позиция – абсолютная глупость. Даже если принять на веру, что у человека есть душа, которая после смерти покидает тело – хотя я не располагаю ни единым фактом, подтверждающим такую гипотезу – раз уж она его покинула, ничего сакрального в теле не осталось. Оно ничем принципиально не отличается от коровьей туши. Почему бы ему, в таком случае, не служить наглядным пособием?
– Как вон те, впереди?
Разговаривая с Эвьет, я невольно пытался обернуться к ней и потому ехал вполоборота, не особенно следя за дорогой впереди. Оттого она заметила мертвецов раньше, чем я. Впрочем, еще через несколько ярдов я бы все равно почувствовал идущую от них вонь.
Они висели на деревьях по обе стороны дороги, друг напротив друга. Всего их оказалось девятнадцать – десять справа и девять слева. У меня мелькнула мысль, что палачи наверняка были недовольны нарушением симметрии – но все же не настолько, чтобы помиловать нечетного. Казнь, судя по всему, состоялась довольно давно, тела были расклеваны птицами и успели основательно разложиться; даже от их одежды остались одни лохмотья. Изо ртов свисали черные гнилые языки, в пустых багровых глазницах копошились черви, по бесформенным сизым лицам ползали зеленые трупные мухи. Кажется, среди висельников были две женщины, хотя на такой стадии разложения уже трудно было сказать однозначно. Может, и мужчины с длинными волосами.
– Эти уже могут служить пособием лишь для изучения человеческой психики, – пробормотал я.
– Но ведь они мертвы!
– Я имею в виду психику тех, кто это сделал. Манеру людей обращаться с себе подобными… Не смотри на них.
– Я видела вещи и похуже, – мрачно напомнила Эвьет. – А может быть, это разбойники, которые заслужили такой конец?
– Тогда сказанное мной относится к ним, а не к их убийцам. Суть, так или иначе, не меняется. Хотя разбойников обычно все же привозят в город на суд и уже там казнят. Впрочем, сейчас все меньше тех, кто отягощает себя законными формальностями…
Мы, наконец, проехали через жуткую галерею и оставили ее позади. Еще около получаса спустя, так и не встретив ни одной живой души, мы добрались до окраины леса. По обе стороны дороги потянулись поля, где полагалось бы колоситься пшенице, но ныне они лежали невозделанные и поросшие сорняками. Так что, когда впереди показалось село, я уже знал, что там не стоит ожидать радушного приема.
Село встретило нас разноголосым собачьим лаем. Это, разумеется, дело обычное – собаки всегда приветствуют так чужаков. Но, как правило, когда чужаки приезжают не глухой ночью, а ясным днем, и притом – в селение, стоящее прямо на проезжей дороге, где постороннего человека трудно назвать диковинкой, все ограничивается несколькими дежурными гавками, после чего псы, исполнив ритуал и продемонстрировав хозяевам, что они по-прежнему на посту, спокойно возвращаются к своим собачьим делам. А если какой и не унимается, то его успокаивают сами хозяева: "А ну цыц, пустобрех!" Но на сей раз лай не утихал и, кажется, становился только злее при нашем приближении.
Однако внешне, по крайней мере на первый взгляд, село выглядело обыкновенно – аккуратные беленые домики, лишь самые бедные из которых были крыты соломой, а в основном – под добротными деревянными крышами, иные даже и под черепицей; впереди слева у дороги, становившейся здесь главной улицей – двухэтажное здание трактира с блестевшей на солнце жестяной вывеской (кажется, она должна была символизировать вставшего на дыбы медведя), а наискосок от него вправо – островерхая деревянная церковь с колоколом под дощатой макушкой. Никаких пожарищ и разрушений. Ни над одной из труб, однако, не вился дымок – впрочем, пора обеда уже прошла, а готовить ужин, пожалуй, еще рановато. Более странным было то, что, даже въехав в село, мы не слышали никаких звуков, кроме доносившегося из-за глухих плетней злобного лая. Не мычала и не блеяла скотина, не побрякивали ее медные колокольчики, не кудахтали куры, не кричали скрипучими голосами гуси. Никакие деревенские кумушки, облокотившись о плетень, не перемывали кости соседкам, не носились с визгом друг за другом беспорточные дети, по малолетству не приставленные еще к крестьянскому труду. Вообще нигде не было видно ни души.
– Странное место, – заметила Эвьет. – На дороге ничьих следов не видно. И окна в домах пыльные.
– Да, такое впечатление, что жители покинули село, – согласился я. – Жаль, я надеялся разжиться здесь овсом для коня, не все ж ему одной травой питаться. Да и подкову на левой передней ноге надо бы проверить.
– Что могло их заставить бросить собственные дома? Не похоже, чтобы здесь был бой…
– Голод, скорее всего, – предположил я. – Неурожаи и все такое. Наверное, они решили, что, чем голодать тут зимой, лучше податься в город на заработки.
– Так вот прямо всем селом снялись и ушли? А собак тут оставили?
– Ну, наверное, не все сразу. Сначала – самые легкие на подъем. А потом и остальные потянулись… А собаки зачем им в городе нужны, тем более если самим есть нечего…