Выбрать главу

— Да чтоб тебя! — внезапно взвыл Ерун ван Акен и подскочил с табурета. От неожиданности толстяк подпрыгнул, замахал руками, пытаясь удержаться, и шлепнулся на задницу, угодив полой своего отороченного мехом упелянда в свежую лужицу ярко-красной краски. Впрочем, он даже не заметил этого, потому что ткнул дрожащим пальцем по направлении створки триптиха.

— А это что за мерзость с крылышками? А? Да как вообще могло такое родиться в голове у добропорядочного христианина?!

— В голове? — криво усмехнулся ван Акен. — В голове? Счастливый ты человек, Виллем ван Майден!

Художник мрачно усмехнулся, глядя на побледневшего толстяка и снова перевел взгляд на картину. Там, куда были направлены его глаза, кисть с поразительной четкостью изобразила существо, покрытое нежной розоватой шерсткой, со стрекозиными крылышками и хвостом. Все вместе это выглядело, как сочетание несочетаемого, при этом радостно улыбающееся.

Иероним Босх вздохнул и снова потянулся за кистью, уже не обращая внимания на Виллема ван Майдена, ругающегося на чем свет стоит — толстяк все-таки заметил краску на своем роскошном упелянде.

* * *

Все началось совершенно невинно. Просто замечательно началось. Заказчик, пожелавший остаться неизвестным. Важный посыльный в бархатной куртке, с кошельком золотых монет. И пожелание: «Нарисуй мне все чудеса ада и рая, чтобы при одном взгляде на твое творение люди понимали греховность мира». Ад и рай — это Босх любил, умел и рисовал со всей страстью.

А потом появилось это…

Однажды, хмурым декабрьским утром, когда в мастерской по углам еще лежали ночные тени, Ерун ван Акен (сам он давно уже предпочитал называть себя Иеронимом) потянулся за кистью, чтобы поправить один блик на пурпурной накидке грешника.

— Снегь! Мерзь! — пропишал кто-то за его спиной. Иероним Босх вздрогнул, кисть чиркнула по накидке и оставила безобразный мазок.

— Тьфу! — выругался художник досадливо. — Твою мать!

— Мать! — радостно пропищали за плечом снова. — Мать! Хвать!

И тут живописец, к своему ужасу, почувствовал ощутимый щипок за ягодицу.

— Что за…! — взвыл он, вскакивая с табурета. Щипок тут же повторился, да так, что Иероним опрокинул глиняную посудину со старательно растертой краской. Потрясая кулаками, он грязно выругался — замысловатым оборотам речи позавидовал бы любой бандит с большой дороги.

— Взять-перемать! — согласились с ним. И Босх наконец-то увидел то, что его ущипнуло. Увидел, и крепко протер глаза. Отвратительно розовое видение не исчезло, а наоборот — хихикая, устроилось на едва начатой створке триптиха, болтая перепончатыми лапами. 

— Изыди, — неуверенно перекрестил химерическое создание художник.

— Неть! — помотало оно головой с огромными кокетливыми глазами. И сделало бантиком… губы? клюв? хобот? Художник не выдержал и сам ущипнул себя — на сей раз за руку.

— Ай! — боль была самая настоящая.

— Ай! — согласились с ним. — Дай! Хвать!

Розовое шерстистое потянуло к ван Акену длинные тощие лапки.

— Стой! — в ужасе крикнул он, отмахиваясь кисточкой. Создание обиженно нахмурилось и поправило невесть откуда взявшийся на щетинистом гребешке засаленный бантик.

— Неть, — пропищало оно жалобно. — Хотеть!

— Блядь, — обессиленно сказал живописец, падая задом на табурет. Точнее, сказал он не совсем это, но фраза Иеронима, совершенно точно, имела в тогдашнем брабантском диалекте именно такое значение.

— Блять! — радостно запрыгало розовое и шерстистое. — Блять! Мать! Дать!

И тут Босха осенило.

— Стой! — строго сказал он. — Я буду тебя рисовать.

Создание широко распахнуло свои и без того большие глаза и уставилось на художника целым скопищем маленьких шестиугольных зрачков.

— Вать? — растерянно произнесло оно.

— Ри. Со. Вать. — раздельно произнес брабантец. — Понимаешь? Брать и рисовать?

— Брать? — кокетливо протянуло розовошерстное и неуловимо омерзительным движением поправило что-то — вероятно, грудь. Босх судорожно сглотнул и потряс в воздухе пальцем.

— Рисовать! Портрет!

— Дя! — восторженно пропищали с угла триптиха.

— Ты. Тут сидеть. Молчать, — уже освоившись, строго сказал хозяин мастерской. 

— Сидеть, — согласились с ним. Подумали и добавили: — А потом хвать и брать! Блять!

Мысленно передернувшись, живописец кивнул.

— Потом — посмотрим. А теперь сидеть и молчать.

Он отступил на шаг, прищурил один глаз, привычно поднес к лицу раздвинутые пальцы, измерив перспективу. И положил первый мазок кистью.

* * *

— Вот так это и случилось, дорогой мой Виллем, — закончил свой рассказ Иероним-Ерун. Он придирчиво осмотрел угол триптиха и потянулся к мастихину.