Не вздымалась внутри буря сумасшествия с нотками вопиющего отчаяния, злоба померкла на фоне абсолютной безнадёги. Теперь всё не казалось таким ужасным. Борющаяся внутри меня девочка, что так рвалась к остаткам света и добра, теперь не имела права голоса. Она погибла под бесконечным потоком жестокости, не сумев выдержать столь мучительного испытания.
Я молча лежала под ним, содрогаясь в бесшумных рыданиях. Точнее, слёзы сами стекали по моему лицу, что не выражало никакого беспокойства, никакого волнения. Я так устала бороться и умирать изо в день от неудач, что теперь сил не оставалось даже на то, чтобы сопротивляться.
Мехмед довольно зарычал, продолжая резкими грубыми толчками вбиваться в меня, касаясь моих бёдер своими. Я больше не желала чувствовать и, наконец, это свершилось. Моё тело не реагировало так ярко. Оно не реагировало вообще, словно я лишилась всех нервных окончаний. И это больше походило на благословение, чем на незаслуженное наказание за три недели моих долгих страданий.
Оставалось отсчитывать минуты до конца. До того момента, когда шехзаде достигнет пика удовольствия и свалится рядом, тяжело дыша. И время это становилось всё более вязким, оно растягивалось от действия мыслей о том, насколько невыносимо это терпеть. Чем сильнее я ждала завершения, тем медленнее оно приближалось.
Не знаю, сколько это длилось. Я вновь потеряла счёт времени. Но юноша всё же упал на свободную часть постели и нехотя ослабил узел на моих руках, дав мне шанс освободиться от тканевых пут. Покорно высвободив руки и перевернувшись на бок, я медленно потёрла запястья, на которых плавно разливались темные акварельные пятна. Ссадины на моём теле служили показателем того, что я всё ещё жива. И я с нетерпением ждала момента, когда не смогу их видеть.
— Мне казалось, ты до сих пор дремлешь.
Он прижался ко мне и уткнулся носом в шею, дотла сжигая мою кожу горячим напряжённым дыханием. Я чувствовала, как по бедрам стекает вязкая тёплая жидкость, и от этого становилось в разы омерзительней. Но омерзение уже не брало верх надо мной. Только холод и безразличие. Больная апатия, переходящая в отречение от всего и вся. Душащая обида плавно растворялась в моём сердце, проникая в его корни, центр, в который она просачивалась с такой настойчивостью, желая стать единым целым. Бурлящая внутри лава остывала, мутируя в каменную глыбу, непробиваемую стену, что послужит теперь мне надёжной защитой, если я сумею удержать её вес, постоянно растущий от новых пережитых невзгод.
— Я сделал тебе больно? — проговорил юноша с некой жалостью, сожалением, что явно было ненастоящим, насквозь фальшивым. И эта фальш раздражал нервные окончания, все рецепторы, коих теперь у меня меньше, нежели у остальных. Подумать только: мне всего шестнадцать, а я лишилась практически всего, чем наделены обычные счастливые люди. Никогда я не подпустила к себе мысли о том, что меня сломают так рано, и что вся моя жизнь станет похожей на заключение, бесконечную каторгу, коя будет продолжаться до тех пор, пока сердце не ударится о рёбра в последний раз.
Мне всегда было интересно, что чувствуют умирающие люди. Что они видят? Слышат? А что было с ними после? Предстали ли они перед Аллахом, чтобы за грехи свои ответить, или нырнули в пустоту, в которой не было ничего более громкого, чем звенящая тишина?
Некоторые, как я, ощущали то отчаяние, то безразличие, неустойчиво балансируя между этими чувствами, рвущими душу пополам. А что ощущали остальные? Обиду на тех, кто подвёл невинную душу прямо к вратам смерти? Облегчение, балующее сознание мыслью о свободе? Или тягу к жизни, что выбиралась из недр сердца лучами света, тело наполняя немыслимой силой для борьбы?
Я не знала. Могла лишь примерно представить, какую гамму эмоций они ощущают перед тем, как навсегда распрощаться с бренной оболочкой и махнуть ввысь, к солнцу, что так ласково звало в свои объятия.
— Жаль, что ответить ты не в силах.
Я слабо застонала в попытках ответить что-то стоящее, но вновь остатки языка запульсировали, готовясь выпускать очередные кровавые струйки, от которых мой желудок скрутится в болезненном спазме. Мне стоило бы поесть, но любой глоток воды или комочек пищи причинял неистовую боль, сумасшедшее жжение, словно у меня во рту разгоралось адское пламя, что языками своими обвивало мою раненую плоть.
— Я не перестану удивляться тому, насколько ты красива.
Веки опустились, а в душе зародилась призрачная надежда на то, что и слух отключится вместе со зрением хоть на долю секунды, чтобы мне удалось уснуть и перестать мучить себя обрывками его никчёмных фраз. Они, по сути своей, ничего и не стоили, и принимать их близко к сердцу было бы глупо, если бы не одно «но»: он доводит все дела до конца, и обещанная в порыве гнева боль обязательно обременит твоё тело до конца тёплых летних дней. Или холодных зимних. Но обязательно сбудется всё то, что он пообещал тебе, будучи в испепеляющей ярости.
— Почему ты не любишь меня? Почему ты всегда выбирала кого-то другого? — говорил Мехмед тихо, стараясь не нарушить моего внутреннего равновесия, одна из чаш которого постепенно наполнялась привычной ненавистью, покалывающей уже в кончиках пальцев.
«Потому что ты жесток. Потому что эгоистичен. Потому что безумен. Обычные мальчишки так себя не ведут, когда стараются заполучить любовь».
— Я готов подарить тебе весь мир, а ты всё хочешь сбежать от меня, оставить одного. Когда я стану султаном, ты не будешь отказывать себе в любом удовольствии. Будь-то шикарные заморские ткани или горы драгоценностей.
Мне не нужно было всё то, о чём он говорил с такой жалостью и упоением. Мехмед словно выманивал испуганного зверька лакомством, которое раньше его забавляло, но терпел поражения, переходя на наглое наступление. Он попытался прижать меня к себе, но я резко оттолкнула его от себя, в ответ свернувшись калачиком, словно обросла в то же мгновение иголками, к которым он теперь не сумеет прикоснуться.
— Кто в твоём сердце, Лале?
«В моём сердце только пустота».
Я помню наше с ним детство и сейчас для себя провожу невзрачную параллель, сравнивая поведение до того, как Мехмеда отправили в Манису на долгих одиннадцать лет. Маленький мальчик втайне от всех любил прятаться в саду и растворяться в запахе распустившихся тюльпанов и ирисов, любил играть в прятки, опасливо выглядывая из-за толстого ствола дуба. И все эти милые привычки просто померкли на фоне обиды и злобы, которую ему приходилось чувствовать из-за нерадивых жён его отца. Он всегда чувствовал себя лишним, утешение находя во мне и в матери, что любила его до потери пульса, до последнего удара своего сердца.
— Напиши мне, что ты чувствуешь, прошу.
Но я не отвечала и даже не шевелилась. Даже когда он поднялся и стал искать предметы, которые необходимы были для письма, мой взгляд и нутро оставались пустыми, тело не слушалось, а разум отчёта не отдавал. Его бёдра были обёрнуты куском моей сорочки, кою он порвал, когда желание завладеть мною и мои телом его свергло, устелив пелену перед очами. Мехмед протягивал мне кусочек бумаги и смоченную в угольных чернилах кисть, надеясь на то, что я всё же оставлю исповедь своей души длинным следом на пергаменте. Лениво поднявшись и изобразив одно лишь слово, не глядя в его сторону, но чувствуя на себе пристальный молящий взор, я откинулась обратно на постель, отвернувшись и спрятавшись под тонкое одеяло. Не знаю, от чего я пряталась. Я пряталась от самой себя, скорее, чем от шехзаде, который издавал непонятный шорох за моей спиной. Мне казалось, что он одевался.
— Я приду завтра. Доброй ночи.
Его голос не казался таким режущим, как всегда, не казался таким резким. Речь была мягкой, бережной. Но оберегать меня было уже поздно: он сам толкнул меня в пропасть сумасшествия и отчаяния, и теперь его ласковые слова никак меня не спасали, не возвращали мне желания жить. Это всё теперь было утеряно, навсегда сломано. Мне приходилось это сравнивать со сломанным цветком тюльпана, который как бы теперь не пытались оживить, заново он не сумел бы расцвести и порадовать всех своим пряным ароматом или приятным глазу цветом.