- Э, нет. Стой. Сначала скажи: у тебя опохмелиться есть? - Не... не... не зна-аю... - Так, не знаешь. Ай-яй-яй. Ковалев прошел на кухню, осмотрелся. Его цепкий взгляд тут же выловил из горы немытой посуды, объедков и окурков граненый канцелярский графин с остатками самогонки. Ковалев поднял графин, открыл, нюхнул и удовлетворенно заключил: - Е-есть. Ну, иди, харю сполосни. Да побыстрее, а то я ждать не буду. Пока хозяин квартиры, стеная и охая, плескался в ванной, Ковалев сполоснул стакан, налил из графина, разбавил водой. Подошел к окну и рассеянно посмотрел во двор. Двор был обычный, гнусный. Мамаши с детьми бежали к автобусной остановке. В доме напротив из такого же кухонного окна на Ковалева глядел старик в майке. Он методично махал гантелями. - Ты, собс-но... - хозяин появился в кухне. Он был голый до пояса, в выцветших и вытянутых на коленях спортивных штанах, босой. Лицо опухло, на животе синел кровоподтек. - Друг! Вова! - закричал Ковалев. - Я хочу выпить, понимаешь ты, или нет, скот ты без упрека! - Но ты, собс-но... - Вова скосил глаза на живот, оттянув губу, прищурил глаза и махнул рукой. - Собс-но, конечно... Наливай... Ковалев нашел другой стакан, плеснул. Они чокнулись. - За то, чтобы! - сказал Ковалев и выпил. Тут же поперхнулся, закашлялся и, выпучив глаза, бросился к раковине. Его вывернуло. - Собс-но, так и бывает, - меланхолично заметил Вова. -Натощак, оно... Он выпил и пока Ковалев обнимал раковину, немного оживился. - Нехорошо ты поступаешь, - сказал он, хрупая полуистлевшим соленым огурцом. Непорядочно. Пришел и начал блевать. Порядочные люди поступают наоборот. Он налил еще немного и снова выпил и снова закусил. Ковалев поплескал в лицо водой, нащупал рукой грязное полотенце, утерся, сел и улыбнулся, глядя светлыми, чистыми глазами. - Ну, вот и я, - сказал он жизнерадостно. - Здравствуй, Вова! Вова хрупнул огурцом. - Собс-но, порядочные люди сначала здороваются, а потом уже блюют. - Так то порядочные! - подхватил Ковалев. Он налил себе снова, развел водой, зажал нос и выпил. - Порядочные-то и на вокзалах не ночуют. - А ты ночуешь? - Да! Вова развел руками: - Тогда ты скот вдвойне. - Именно! Вдвойне! Уснул не помню как, а проснулся - игральный автомат под ухом щелкает. Ну, что ты будешь делать? Встал с лавки и пошел. Только в себя начал приходить - милиционер. Хвать меня, гад, и потащил в кутузку. Еще руку вывернул... -Он пощупал руку. - До сих пор больно, гадство. - А потом? - А потом, Вова, в их рядах нашелся Иуда. Он меня выпустил. Вова подумал, отрыгнул и сказал: - Не верю. Они выпили снова и закурили. - А все ж-таки, Вова, и хорошо же иногда бывает жить на свете! Вова вдруг булькнул. Слеза покатилась по щеке. - Друг! Вова! Ты меня понимаешь. Понимаешь же, да? Вова сграбастал Ковалева, всхлипнул в ухо: - Во... Это самое... Вот ты понял. А они - не... - Да ну их! Плюнь! Есть это, как его? Упоение в бою! Ковалев высвободился из объятий и поискал глазами графин. - Нет, - Вова поднял палец. - Не так. А вот как: "С души...". Как это? - Воротит? - Не... Сам дурак, иди отсюда... А! "...как бремя скатится, сомненья далеко. И верится, и плачется, и так, это, мать его, легко-легко"... А? А? - Сомненья далеко, а поэт-то повесился, - сказал Ковалев. - Это он в другой раз повесился. Сомненья далеко - так редко бывает. Это только у дебилов сомненья всегда далеко. - Маяковский об этом писал. - Да? Не люблю я Маяковского. Еще в школе, помню... Это... - Да брось. Ни черта мы не помним. И нас не вспомнят. Вова внимательно посмотрел сквозь Ковалева. - Это правда... Разлили остаток, выпили, выловили из трехлитровой банки по помидорине, закусили. Помидоры тоже были старые, прокисшие. - Тесно тут у тебя... Хоть бы прибрался, что ли? - Приберешься тут, когда вы шляетесь! - плаксивым голосом сказал Вова. - Что толку прибираться? Придут, накурят, наплюют, наблюют... Скоты, одним словом. Вова ушел в ванную и там фыркал бегемотом, плескался и в голос вздыхал: "О-о-ох...". Входная дверь распахнулась от пинка и в комнату вкатился отставной майор Мясоедов. Он был лысый, маленький и круглый. В руке его была старая, порванная в нескольких местах полосатая сумка. - Привет! - жизнерадостно сказал Мясоедов, бросил сумку и обнял Ковалева. Жрете, гады? Все выжрали? - Все! Ничего нет! - радостным голосом подтвердил Ковалев. - Кто сказал - "ничего нет"? Ты это сказал?.. - Мясоедов зашустрил по кухне, на ходу снимая куртку, на ходу доставая из сумки заткнутые газетой бутылки и свертки. - Ты соврал, брат! Ты страшно наврал! Лучше признайся сразу! - Признаю! Наврал! - с готовностью выкрикнул Ковалев и козырнул Мясоедову. Смутным контуром нарисовался в дверном проеме Вова. С него текла вода, затекала, сбегая по животу, в штаны. - Вова! Генерал пришел! - объявил Ковалев. - Я вижу, - слабым голосом отозвался Вова. - Опять пить будете, да? И сколько можно?.. - Будем, Вова. Мы именно будем пить. И столько, сколько нужно! Мясоедов деловито сполоснул стаканы, разложил на краю стола закуску, откупорил бутылку. - Ура генералу! - Ковалев выпил и занюхал луковицей. - Нет, не "ура", - отозвался Вова и тоже выпил - только булькнуло в безразмерном животе. Все сели и задымили, счастливо жмурясь. - Но это еще не все, - сказал Мясоедов. - Я вам, мужики, сегодня солянку сделаю. Настоящую, из курицы... Так что обождите напиваться... Мясоедов надел фартук, развернул все свои свертки, вооружился ножом. В кухне стало жарко и дымно. Вова и Ковалев, налив себе по "чуть-чуть", вышли в комнату, расселись прямо на полу. - Вчера на станции Волокитино катастрофа произошла. Поезда лбами столкнулись. Я по радио слышал. Трупов - тьма, - сказал Ковалев. - Пока будут править коммунисты - катастрофы будут продолжаться, - сказал Вова и икнул. - А по-моему, народ такой. Ему все плохие. Иван Грозный, Борис Годунов, Петр Первый, Александр Второй... Хоть золотого поставь - все не тот будет. - Не клевещи на народ. Россия... - Чего тебе - "Россия"? Москва тыщу лет под себя гребет. О себе заботится, а преподносит нам как заботу о нас. "Государство", "держава"... Кому они на хрен нужны, эти державы? Всю Россию раздела, и еще покрикивает - вы там, на Кавказе, чего баламутите?.. Вова вздохнул. - С другой стороны... Ну, выпьем. Из кухни вышел Мясоедов, присел на корточки: - Выпить с вами, что ли? - Пей. Но не свинячь, как вчера, - предупредил Вова. - А чего вчера-то? Это ж вы решили самогонку гнать. Флягу с брагой на печку ставили. Пока закапало, бражкой упились... Спасибо, я еще трезвый был, по бутылкам разливал. Вова вспомнил и захрюкал. - Жаль, тебя вчера не было, - сказал он Ковалеву. - А может, и не жаль. А то тоже нажрался бы, как скот и повел себя соответственно. Скотским образом. Мясоедов хлопнул себя по лбу. - Мужики, чуть не забыл! Я сюда шел - кого встретил-то... Сидит. На песочнице. На край присела и сидит. Ну, мужики!.. Во глазищи! Волосы - во. А я мимо иду, вам, гадам, опохмелку несу. И... - Стоп! - Вова поднял палец. - Кто сидит-то? - А я не сказал? Баба, баба сидит. Понимаешь? - Нет, не понимаю. - Ну, женщина, понимаешь? Вот, значит, иду я мимо... - Стоп! - Вова поднялся с пола и пошел на кухню. Через минуту появился с новой порцией. - Теперь излагай. - В общем, иду и думаю - вот такую подцепить бы! - Женщину? - уточнил Вова. - Ну! - Кому подцепить - тебе?.. - Тьфу! - Мясоедов обиделся. - Да ладно тебе, - сказал Ковалев. - Чего она сказала-то? - Ничего. Куда вам, скотам, оценить такое... Мясоедов ушел на кухню. - Ну, Шкаф, ты полегче, - сказал Ковалев Вове. И крикнул: -Слышь, генерал! Ну, пошутил он - Шкафа не знаешь? Мясоедов будто ждал - сейчас же появился снова. - Я у нее спрашиваю: ждете кого? Она - ноль внимания. Я стою. Потом говорю: холодно же тут сидеть, елки-палки! Вова хрюкнул и махнул рукой: ладно, мол, молчу, молчу. - А она молчит. Только глазами меня окатила. Мне даже нехорошо стало. Я говорю может, помочь чем? Она хмыкает и просит закурить. А мне неловко - у меня нету, как назло, с трамвая шел - последнюю выкурил. И пачку выбросил. - Она бы твою "Приму" и не стала курить, - сказал Вова. - Ну, ясное дело. Так хоть предложить. Ну, я и пошутил: курить, говорю, вредно. Минздрав, говорю, предупредил... - Да, шутки у тебя. Прямо закатишься... - А чего? - Да ладно... Излагай дальше. - А дальше все. И замолчал. Вова подумал, икнул: - Нет, ты еще забыл рассказать, как она твоей шутке смеялась... - Да не смеялась она! Слезы у нее на глазах были, слезы! - От смеха? - уточнил Вова. - Дурак ты, Шкаф! Ну, дурак! Мясоедов хотел уйти, но Ковалев удержал его, сам пошел на кухню за новой порцией. Когда он вернулся, Вова говорил: - А сознайся, что ты про эту бабу наврал! - Да когда я врал? - кипятился Мясоедов. - Сам можешь поглядеть - она и сейчас в песочнице сидит. - А ты откуда знаешь? - А я только что глядел. Вова раздвинул шторы и скосил глаза вниз. - Точно - сидит кто-то... А кто - не вижу. Может, это женщина, а может, и мужик.
Ковалев тоже подошел и тоже стал глядеть. - Так не видно, - наконец сказал он. - Надо балкон открыть. Вова со вздохом стал открывать балконную дверь. Дверь разбухла от сырости, открыть ее оказалось не так просто. Подошел Мясоедов и стал ковырять кухонным ножом. Дверь подалась. Правда, вылетел кусок стекла и разбился о круглую голову Мясоедова. Через гору пустых бутылок и какой-то рухляди шагнули к перилам балкона. Свесили головы вниз, разглядывая маленькую темную фигуру, застывшую на краю детской песочницы. - Да, ты не врешь, - задумчиво сказал Вова. - Это знаешь кто? Это Ирка Алексеева. Она во-он там жила... - А сейчас? - А сейчас не знаю... Пошли. Ковалева оттащили от перил чуть не силой. Мясоедов вспомнил про солянку и убежал на кухню. - Слышь, Вова, а кто она такая? - Ирка-то?.. Кто ее знает. Женщина. Ковалев остался неудовлетворенным ответом. Он выпил, закурил и задумался. - Вова... Ты как думаешь, умные женщины - они какие? - Не знаю... Моя копёшка - дура. Ковалев вздохнул и пошел на кухню. Мясоедов у раскаленной плиты вытирал уголком фартука слезящийся глаз - то ли соринка попала, то ли слеза прошибла от избытка чувств. Ковалев пристроился на подоконнике: - Слышь, генерал, а за что тебя из армии выперли? Мясоедов загремел посудой: - Так я ж тебе рассказывал. - Забыл. Пьяный же был. Мясоедов еще погремел, отошел от плиты, налил себе и начал: - Началось, когда я еще в ЗГВ служил. Почтовый адрес - Москва-88. Германия, значит. Одного парня во время учения танком задавило. Пошумели-пошумели - и притихли. А про виноватых все знали. И все молчали. А я, как дурак, в политотдел написал. Вот и началось. Ну, придираться стали на каждом шагу - долго рассказывать. Потом сюда перевели. Года три я в танковой дивизии прослужил. Опять же, учения. Танк в болоте утонул -кто виноват? Я. Командир взвода на повышение пошел - молодец, мол, не растерялся в сложной ситуации, экипаж спас, а меня - в стройбат. Ну, в стройбате я уж и сам задерживаться не хотел. Ну, пить стал внаглую - пол-беды. Там все пропойцы. А потом одному чурке по морде съездил. Ну, ты представь: ворует кто-то в казарме, а кто, дознаться не могу. И однажды я его, стервеца, за этим занятием и застукал: пёр, гад такой, сапоги из каптерки. Ну, я ему - бац по чайнику. А он длинный такой -втрое сложился и давай верещать, сапогами ворованными морду прикрыл. Сбежались. Дежурный по части начштаба вызвал, и поехало. Суд офицерской чести... А какая у них честь - я хорошо знаю. Я из нормальных войск пришел, мне эти стройбатские порядки поперек горла стояли. Ну, и уволили. За аморалку. Ковалев курил, скосив глаза вниз, за окно. Темный силуэт на краю песочницы не давал ему покоя. Мясоедов растрогался от воспоминаний, выпил сам с собой. - А ведь был на хорошем счету... Да... Часы получил с благодарностью, с гравировкой от самого Гречки... - Часы? Покажи! - Да я ж тебе показывал!.. Дома они, в серванте лежат... На плите зашипело. Мясоедов снял крышку кастрюли и объявил: - Ну, все. Зови Вовку. Солянка вышла - во! Он очистил кухонный стол, водрузил на него кастрюлю, порубил хлеба. Выпили стоя. Курица, действительно, была что надо. Закусывали шумно, нахваливали повара. Мясоедов сиял. Наевшись, отвалились от стола, закурили. - Да, мужики, послужил я... Хлебнул этого дерьма через край. - Да вы, батенька, па-ци-фист? - проговорил Вова и погрозил пальцем. - Станешь тут пацифистом, елки-палки!.. Хотя, я считаю, армия всегда нужна. Границы охранять надо? А как же... - От кого? - округлил глаза Вова. - "От кого"! Будто не знаешь. У них техника какая? Случись что - с землей сравняют, за ночь, и без потерь... - Правильно. Они ж не дураки - миллионы укладывать. Это наши до сих пор военное искусство изучают по Второй мировой. Это ж надо - гениальный план сражения на Курской дуге! - А что, не гениальный, что ли? - набычился Мясоедов. - Гениальный, гениальный, - махнул рукой Вова. - Наши не умением брали - массой. Наши иначе сражений не выигрывали -только если танков больше в три раза, а артиллерии - в десять. - А ты думаешь, воевать легко было? Фашисты же пуль не жалели! - А мы людей не жалели. И вообще - ты еще про беззаветную преданность скажи и про политруков впереди. - И скажу! Без морального духа высокого победы никак не добиться! - А двадцать второго июня сорок первого у нас моральный дух низкий, наверное, был... - Внезапность! - завопил Мясоедов. - И до самого декабря все внезапность была, эх! - Вова махнул рукой. - А чего ж тебя с твоим моральным духом из армии выперли? - Я случай нетипичный... - У нас с семнадцатого года все случаи нетипичные... И вообще. Комиссары наши чем занимались? Доносы строчили. - А ты откуда знаешь? - Стоп! - сказал Ковалев. - По-моему, мужики, надо успокоиться. По-моему, пора вторую бутылку начать. Начали вторую. Тяжелый, тупой хмель постепенно разливался по кухне, скрадывая очертания предметов. - Я сейчас выпью и пойду с Иркой Алексеевой знакомиться, -сказал Ковалев. Почему-то все промолчали. Потом Вова с Мясоедовым опять заспорили - на этот раз, кто разливать должен. Ковалев посидел еще, чувствуя, что еще способен передвигаться и внятно говорить. Еще стакан - и эти способности, пожалуй, будут утрачены. - Ну, я пошел. - Сиди, - тут же отозвался Вова. - Почему? - А мы ее сейчас в гости позовем. - Ура! - обрадовался Ковалев. Все втроем они снова вывалили на балкон. Маленькая фигурка по-прежнему чернела на краю песочницы. Ковалеву показалось, будто двор до самых крыш полон тумана. Он протер глаза - туман исчез, и фигурка внизу стала яркой и отчетливой, ему показалось даже, что он различает складки одежды и пряди волос - обыкновенных волос, ни слишком темных, ни слишком светлых. - Не пойдет она, - убежденно сказал Мясоедов. - Не зови даже -не из таких. - Да? А вот посмотрим... - Вова сложил руки рупором: - Ирка! Женщина внизу подняла голову. - К нам, к нам! Сюда! - замахал руками Ковалев. Женщина посмотрела и отвернулась. - М-да... - сказал Вова. - Не суетись. Это не шалава же, не шлындра подзаборная. Эта - не пойдет. Вова уперся руками в перила, опустил голову. Постоял, покачался. - Я прав безусловно. Собс-но, тут нужен совсем другой подход... Он вернулся в квартиру, постоял перед зеркалом и объявил: - Ждите с цветами. Форма одежды - парадная. Когда за ним захлопнулась дверь, Мясоедов принялся искать галстук. - Есть же у этого бизона галстук, как ты думаешь? - спрашивал он Ковалева, который мечтательно жмурился, покачиваясь на табуретке. - Не могу же я без галстука такую женщину встречать... Как ты думаешь? - Не можешь, - кивнул Ковалев. - У нас же как? Встречают же по одёжке... А я одет неадекватно. Без фрака и без галстука. Входная дверь хлопнула, появился Вова. На лице его было написано некоторое недоумение. - Мужики, она не идет. Вот же стерва, а? - Кто? - очнулся от своих грез Ковалев. - Она. Это, правда, не она. - Не Алексеева? - уточнил Мясоедов, стоя посреди разбросанных штанов, пиджаков, рубашек с цветастым галстуком в руках, лет на двадцать отставшим от моды. - Ну, - подтвердил Вова. - Но при этом, мужики, Ирка. И, что характерно, Владимировна. А? Помолчали. Мясоедов бросил галстук, пригладил волосы на затылке: - Ладно. Тогда иду я. Вова пошел на кухню заваривать чифир, пояснив, что таких женщин надо встречать, будучи абсолютно трезвым. Чайник успел вскипеть, чай завариться, Ковалев и Вова опрокинули еще по четверти стакана, и только тогда пришел Мясоедов. Он ничего не сказал. Прошел к столу, молча налил, выпил, закурил, и уставился в потолок. - Так, - сказал Вова. - Этот тоже выбыл из списка. Остался ты один. Дойди, родимый! Ковалев поднялся, придирчиво оглядел себя: - Ну как? - Краше в гроб кладут, - сказал Вова. Ковалев отважно пошел к двери. - Погоди! - встрепенулся Мясоедов. - Галстук надень! Ковалев погодил. Галстук был ужасен, на резиночке. Но Ковалев стерпел, подождал, пока Мясоедов приладил его. Он вышел из подъезда и замер: в песочнице никого не было. Он сорвался с места, побежал за угол, выскочил на улицу. На остановке стояли молодые парни, но ее не было. Холодные ветер рябил бесконечные лужи и раздувал хвосты гревшихся на люке теплотрассы голубей. Он закрыл глаза, зная, что будет дальше. - Ну что, не пошла? - встретит его Вова. - Видишь, какая! Не то, что моя копёшка. - Она - гордая, - ответит Ковалев словами Мишки Квакина из "Тимура и его команды", - а ты - сволочь. - Каждому - свое, - ответит Вова и предложит выпить. А спустя полчаса уснет на полу, широко раскинув могучие руки. Мясоедов все будет сидеть на кухне, бормоча что-то про высокий моральный дух и про гадов, которые его подтачивают, а Ковалев будет рассеянно слушать, подперев голову руками и тоскливо думать бесконечную думу о том, что жизнь - штука мрачная, и ничего тут поделать нельзя. А потом он выйдет из дому и земля будет белой от снега. Он открыл глаза. Земля была белой от первого снега. Вдоль трамвайной линии сияли зеленые огоньки, под ними бежали люди, волоча за собой маленьких детей. Пьяные парни на остановке хватали друг друга за руки и яростно матерились. - Как одинок многолюдный город... - бормотал Ковалев, бредя к остановке по снежной каше. - Стал как вдова он, владыка народов... Горько плачет он ночью. Нет у него утешителей, любивших его: все изменили ему, все стали врагами... Подошел дребезжавший трамвай, освещенный внутри и казавшийся снаружи нарядной игрушкой. Ковалев влез в трамвай, отыскал свободное место, сел и уставился в темно-синее окно. "...И нет идущих на праздник, ворота опустели, священники вздыхают и девушки печальны... Неприятели его благоденствуют и дети его пошли в плен впереди врага. Зову друзей моих, но они обманули меня, священники и старцы умирают, ища себе пищи. Сидят на земле безмолвно, посыпали пеплом свои головы, препоясались вретищем; опустили к земле головы свои девы иерусалимские... Что мне сказать тебе, с чем сравнить тебя, дочь Иерусалима? Чему уподобить тебя, чтобы утешить тебя, дева? Ибо рана твоя глубока, как море. Пророки твои вещали пустое и не раскрывали твоего беззакония, изрекали откровения ложные. И все проходящие мимо всплескивают руками и свищут и качают головой, говоря: "Это ли город, который называли совершенством красоты, радостью всей земли?"... Воззри, Господь, как женщины едят вскормленных ими младенцев, как убиваемы в святилище священник и пророк; дети и старцы лежат по улицам, девы мои и юноши пали от меча. Ты убивал их в день гнева своего, заклал без пощады. Ты созвал отовсюду, как на праздник, ужасы мои, и в день гнева Господня никто не спасся, никто не уцелел". Трамвай наполнился озлобленными людьми, и вот уже закричал придавленный ребенок и громко и страшно ругался пьяный, и молодая женщина стыдила: - Мужчины, чего вы смотрите? Выкинули бы его из трамвая, и все! Эх вы - такие здоровые, стоят и смотрят! Молча топорщились мокрые плащи и куртки, пахнувшие сыростью и болезнью. - Да не связывайтесь вы, - говорила другая женщина, - он поругается и перестанет. Ковалеву хотелось выскочить из этого ада на колесах и побежать куда-нибудь - все равно куда - сломя голову. Подальше от этой сырой одежды, от этой похабщины, от этого бесстыдства. Пряча лицо от стыда в воротник пальто, Ковалев выскочил на первой же остановке, растолкав каких-то несчастных неповоротливых женщин с сумками, тяжеленными, как ящики со снарядами. Он огляделся. Снег уже растаял, блестела грязь под фонарями, дул ветер, прохожие пробирались вдоль красной кирпичной стены молокозавода. То ли весна, то ли осень - не поймешь. Как тогда. Десять лет назад. Тогда была осень. Конец октября. И холодно было, очень холодно... Было холодно. Ковалев был слегка пьян и ощущал необыкновенный прилив сил. Возле большого универмага, среди толчеи, женщина продавала кедровые орешки. Ковалев протянул ей пятнадцать копеек и попросил: - Не разменяете? Мне позвонить нужно. Женщина достала из кармана горсть мелочи. Ковалев побежал к автомату. Набрал 09. Сказал, что ищет адрес девушки. Ирина Владимировна Алексеева. Возраст... Ну, примерно... А на том конце провода ответили: - Таких справок не даем. Ковалев заторопился: - Девушка, не бросайте трубку! Мне надо срочно найти человека, понимаете? Я знаю, как ее зовут, а больше ничего не знаю... - Обращайтесь в горсправку, - отозвалась девушка. - Закрыта горсправка! Вечер же, понимаете? Мне именно сегодня надо ее разыскать, иначе не знаю, что со мной будет... Вы понимаете? - Понимаю, - отозвалась та. - Знаете, такой справки вам сейчас нигде не дадут. Ну, разве только в поликлинике... Хотя... Она дала номер телефона. По этому номеру тоже откликнулась девушка, и Ковалеву все пришлось объяснять заново. И эта девушка поняла его, и дала еще один номер. Ковалев лихорадочно набрал номер. Теперь, кажется, это была та самая поликлиника. И снова девичий голос: - Что вы! Таких справок мы не даем! - А вы верите в любовь? - спросил Ковалев. И девушка смолкла, и стала шуршать бумагами, и куда-то отошла, и наконец сказала в трубку: - Запоминайте: Мира, 18-34. Алексеева Ирина Владимировна. Год рождения 1964. - Спаси вас бог, девушка, - искренне сказал Ковалев. -Господь вас не забудет, а если забудет - я ему напомню. Падал снег, серебрясь под фонарями. Ковалев поймал такси и поехал по этому адресу - Мира, 18. Удивительно везло ему в этот вечер, удивительно. Все удавалось ему. Но в глубине души он знал, что это везение не может длиться вечно. Он попросил таксиста не уезжать сразу, подождать - вдруг, он невовремя, и придется уезжать, а в этом новом районе поймать ночью такси не так-то просто. - Ну, полчаса не смогу, - ответил таксист. - Минут двадцать - точно, постою... Везло Ковалеву в тот вечер на хороших людей, везло. Дом был длиннющей пятиэтажкой с многочисленными подъездами. Ковалев прикинул и зашел во второй. Глянул на почтовые ящики, понял, что ошибся. Вышел и вошел в следующий. Квартира была на первом этаже. Неухоженная дверь, не крашенная с тех самых пор, как был построен дом. Сердце билось тревожно и сладко - в предчувствии счастья куда большего, чем то, что он он испытал за всю свою прежнюю жизнь. ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС Вот она стоит и смотрит на меня - она, она, именно такая, самая красивая, как и представлял, - сонная, ничего не понимающая. Не помнит меня, не знает. А я объясняю. Виделись мы. Я тебя часто встречал там, во дворе, на скамейке. И сегодня опять. У меня в том дворе друг живет, Вова Шкаф, он тебя знает, вернее, кажется, знает. Мы выпивали, потом я вышел - а ты сидишь на краю песочницы, и никого не ждешь. И так мне жалко стало тебя, просто кошмар. Все бы отдал, чтобы узнать - кого ты ждала? Почему перестала ждать? Мне твое имя Вова сказал - имя, отчество и фамилию, -правда, он потом сказал, что обознался, за другую тебя принял. Ну, неважно. Я хотел познакомиться, вышел - а тебя уже нет. Земля в снегу и ни одного следа. Вот только что была здесь - и исчезла, испарилась, не ушла даже. Я испугался. Мне судьба подарок делала, а я не понял, испугался, постеснялся... Надо было сразу подойти, давно еще, а все как-то неловко было... А все ведь объяснить можно было, все. Все и объяснилось бы постепенно. И вот ты исчезла, как будто и не было тебя, примерещилась. И я очень испугался и побежал искать. Все соседние дворы обежал, вдоль трамвайной линии, и вниз, под горку, и на троллейбусном кольце. И понял - уже не найти. И тогда стал звонить. Долго звонил, и каждой объяснял - зачем мне твой адрес нужен, почему так срочно. И все меня поняли, никто не отказал. Три девушки, а может, и не девушки - по голосу и ошибиться можно, - тем лучше: все вникли, все помогли. Оказывается, у нас в городе больше двадцати твоих полных тёзок - и фамилия совпадает, и имя, и отчество, надо же?.. Я на такси приехал... Как же не торопиться? Завтра все иначе было бы. Завтра я, может быть, и не посмел бы тебя искать. Ну, стал бы я звонить по поликлиникам, дежурных медсестер уговаривать? Да они с утра и не поверили бы. Сказали бы, сумасшедший звонит, ну его. И не помогли бы. Ну, через горсправку нашел бы, допустим. А все равно уже не то. Ты извини меня, ладно? Извинишь? Темно у тебя и странно так. Как будто ты уезжаешь. Пусто. Нет, мне кажется, так и должно быть. Я просто успел. Еще бы день-другой - и не застал бы тебя здесь, да? Нет, не зажигай света, фонарь ведь за окном, светло, я тебя хорошо вижу. Как странно - зачем здесь эта армейская табуретка? И лавка эта? И подшивки газет в углу? Тут недавно умер кто-то, да? Прости. Можно, я на тебя посмотрю? Вот так. Можно, я тебя поцелую? Может быть, он говорил не совсем так. Что-то сказал, а что-то только подумал. Это неважно. Он прошел в темную пустую комнату, освещенную только уличными фонарями, сел на пачки газет и молча слушал, как она ходит по квартире, разогревает на кухне чайник. Потом они пили чай. Путаясь и сбиваясь, он снова начал рассказывать, как впервые увидел ее, как искал по всем телефонам... - Зачем? - спросила она. - Что - "зачем"? - Зачем ты меня искал? Затем, подумал он, что ты мне нужна больше всего на свете, что другого случая в жизни не будет. Он сказал: - Мне надо было. Они сидели друг против друга - она на расстеленной прямо на полу постели, он на подшивках "Литературки" - у большого окна, за которым качалась паутина тонких ветвей. - А мне? - Что? - А мне это надо было? - Я не знаю. Потом он подумал и добавил: - Люди должны любить друг друга. - Всегда? - Да, всегда. Когда двое друг друга любят, они и остальных людей любят. - И подлецов тоже? - Да... Если их можно любить. - Можно, - сказала она. И он согласился: да, можно. Ему было трудно говорить с ней. В ее глазах было непонимание. Нет, не враждебность, а непонимание. И оно все росло. Хотя сначала-то, когда он вошел и только начал говорить, в ее глазах было радостное удивление. - Ну, так почему люди должны любить друг друга? - сказала она. - Объясни мне. - Что же тут объяснять? - удивился он. - Иначе люди жить не смогут. - А вот - живут. Может быть, у людей потребность такая -ненавидеть. - Ну, и это есть. Только ненавидят плохое, злое... Он замолчал, она не ответила. Только вспыхнул огонек сигареты, вспыхнул отблеск в ее глазах - и погас. Остались во тьме лишь белые кисти рук, и по ним бегала паутина голых ветвей за окном. Он схватил эти руки и стал целовать. Он прижимал их к своему горячему, еще пьяному лицу, он хотел отгородиться ими - этими руками - от ее вопросов и своих ответов, от всего, что может нарушить его сладкий, такой сладкий сон. Она отняла руки и поднялась: - Чепуха. Все это - чепуха. Ты совсем меня не знаешь. А я не знаю тебя... Да и знать не очень хочу. Он тоже поднялся и смотрел на нее, вслушиваясь в слова и пытаясь понять их. Потом он решил, что слова эти и не заслуживают понимания. - Ну и что? Узнают друг друга постепенно. Годами. Тут-то все просто, по-моему. - А по-моему - нет. - Просто, - повторил он. - Надо только не слова слушать, а друг друга. - Это очень романтично, как в книжке. - Ну и что?.. - Ну и ничего. Он подумал и вздохнул: - Не веришь ты мне, вот в чем дело. А для меня это все очень важно. Я именно так и должен был с тобой познакомиться, именно так и должен был все сделать нелепо, по-дурацки. В этом вся суть. Если бы я все делал как надо - тогда, конечно, ты не могла бы мне поверить. А так... Он поднял руки и опустил их. Он был беззащитен. Он понимал это и подумал вдруг, что ей-то, наверное, хотелось чего-то другого. Пусть и обмана - но в ее вкусе. - Ну, ладно. С утра подумаем... - сказал он и стал раздеваться. Снял пиджак, рубашку, сел на пол и начал стаскивать сапоги. - Не ломай комедию, - тихо сказала она. Он молча стащил с себя штаны. - А может, ты псих? Он улегся на ее постель, натянул на себя одеяло и сказал: - Хорошо! - Свинья, - ответила она. - А сама-то? - мрачно ответил он. - Ну, подумай: хотел бы я тебя обмануть пришел бы с шампанским, с шоколадом. Совсем не так бы пришел. Она подумала. - Да кто вас знает... Может, ты на халяву решил - чего со мной церемониться. Увидали с другом в окно - вон сидит интересная бабенка... Он махнул рукой, накрылся с головой, закрыл глаза. Цветные стеклышки брызнули из темноты, в ушах зазвенело, а постель вдруг боком-боком поехала вдоль стены. Он, кажется, застонал, потому что, когда открыл глаза, увидел совсем близко над собой ее теплые глаза. Ее волосы защекотали ему щеки. - Ну, что с тобой делать? - спросила она. - Что хочешь. Можешь на кусочки разрезать, заморозить, и всю зиму суп варить... Она принесла мокрое полотенце и положила ему на лоб. Остановилась посредине комнаты. Он видел ее - темный силуэт в голубом полумраке, руки поднялись и не опускаются. Он подумал: "Ну и молодец же я! Такую королеву отхватил!" И, кажется, уснул. И проснулся. Кажется, эта ночь никак не могла закончиться. Когда он проснулся, было по-прежнему темно и по-прежнему за окном мотались от ветра голые ветви. Она сидела на матраце напротив него, прислонившись к стене, и курила. - Слушай, дай закурить, а? - Последняя, - ответила она. - Ну вот, здрасьте. У меня тоже нет. - Выйди на улицу - может, стрельнешь. - Ага. У кого это стрельнешь среди ночи?.. - Ну, у такого же наивного мальчика, вроде тебя. Может, бродит по улице, звезды рассматривает... - Ну да, - сказал он. - вон за окном их целый табун. И все на звезды пялятся. - Нет, не на звезды. В наше окно... Он вскочил, подбежал к окну, выглянул. Пустой двор, черное небо, голубой снег. - Никого нет, - сказал удовлетворенно. - Все спят. Даже мальчики-идеалисты. - Нет, они не спят, - возразила она. - На улицу не выходят. Лежат по койкам, молча страдают. - Вот видишь, - сказал он. - А я не дома. Она не ответила. Он быстро натянул штаны, накинул пиджак: - Пойду. Может, и правда не спит кто-нибудь... На улице он постоял, прислушиваясь, потом побежал вокруг дома. И снова повезло кто-то шел навстречу, курил. Ковалев попросил сигарет, взял несколько штук и бегом вернулся в тепло. Сел к ней на матрац, привалившись к стене. Закурил. - Не спит? - спросила она. - Не спит. - Бедный... Он сказал: - Ты так сказала, что мне теперь стало стыдно. Ну, за то, что я такой счастливый... - А ты сейчас счастливый? - А ты разве нет?.. Она помолчала. - Я представляла себе счастье иначе. - Когда представляла? В детстве? - В детстве. Знаешь, я ведь училась во вспомогательной школе. Он удивился: - Где-где?.. Для умственно отсталых, что ли? - Угу. Для отсталых... Два класса закончила там. Потом, правда, доучивалась с нормальными. Он погладил ее по голове, заглядывал в глаза, слушал. Она рассказывала, как училась в "нормальной школе". А папа у нее был большой начальник. Главный инженер в крупной строительной конторе. - Собрания у нас в школе репетировали. Мне досталась роль юной пионерки. Я должна была возмущаться теми, которые отказываются от общественных поручений. Я сказала, что не буду учить эту роль. Наша классная с пионервожатой говорят: ну, поищем для тебя что-нибудь другое. Я говорю - не надо, не хочу. Вообще выступать не хочу. Они говорят: подумай, чего ты несешь? Я разозлилась и говорю - вы сами подумайте! Они обиделись. Но папу моего боялись - он же начальник. В этой школе нам многое прощалось. Один мальчик на перемене выбил другому глаз из рогатки - из маленькой такой, проволочной. И ему все простили - папа его начальником был. А того, что без глаза остался, в другую школу перевели. У него папа был маленьким начальником. Ну, тогда-то я мало что понимала, просто "выступала" много. Где по глупости, где из вредности. Они мне слово - я им два. Я и отличниц не любила, знала, что они стукачки, и однажды на совете отряда об этом сказала. Мне интересно было - как наша завуч себя поведет? Тогда такая должность была, знаешь - завуч по внеклассной работе. Она у нас вроде политрука была. Она ничего, терпела. И потом терпела, когда я нашей математичке на уроке высказала все, что о ней думала. А думала я о ней, что она без вранья жить не может. Меня к директору вызвали. Чтобы покаялась, а я не покаялась. На совете дружины отличницы-артистки захлебывались от возмущения: "Ты же наш товарищ! Как ты могла?..". И завуч: "Дочь ответственного работника, уважаемого в городе человека...". А за мной тогда уже много чего числилось, все это, оказывается, не пропадало, в папочку складывалось. "Как тебе не стыдно??" - кричали мне. А мне было стыдно, стыдно. Но только не за себя, а за них за всех. Мне бы покаяться, но я взбрыкнула. "Нашла коса на камень", - как моя любимая учительница сказала. Она единственная за меня была до самого конца. Я так и стала думать: да, нашла коса на камень. Камень - это я. Потом к прокурору вызвали. Тогда прокуроры школы курировали, появлялись раз в неделю, лекции читали. И у нас был свой прокурор - солидный такой дядечка, лысый, с портфелем. А я-то - соплюха, пятиклассница. Он мне: покажи-ка, что у тебя в портфеле. Я говорю: вы права не имеете. А он: много ты знаешь про права, про права все знают, а про обязанности надо напоминать. И портфель выхватил, начал из него на стол в учительской все вытряхивать. "Так. А это что?". "Журнал". "А какой журнал, знаешь?". "Знаю. Его папа в обкоме покупает". Журнал-то безобидный, не помню уж, "Шпигель", что ли. А в журнале - красавицы в мини-бикини. "Так вот чем ты на уроках занимаешься! - этот дядька кричит. - И другим девочкам показываешь, да? А может, и мальчикам тоже?" Тут я портфель взяла и по лысине его - хлоп! Жаль, портфель легкий был, пустой. Он как взвился: "Ну, сейчас я тебя увезу куда следует!" К телефону кинулся и кричит кому-то: "Немедленно пришлите машину!" А сам-то даже номер набрать впопыхах забыл! Думал - я не замечу. Но я заметила, хотя все равно испугалась. Маленькая же... Портфель схватила - и бежать. - А отец что же? Мама? - У отца новая жена была. Красивая, молодая. Она ребенка ждала, ей волноваться вредно было. А отец что? Когда до него все это доходить стало - поздно уже было, я уже завелась. Он на меня закричал, ногами затопал, потом по голове стукнул. Никогда он меня не бил, и разговаривал, как со взрослой. Всегда, сколько себя помню. А тут... Ну, хоть бы спросил сначала, узнал, как все на самом деле было... Я бы ему рассказала. Но он не спросил. Видно, уже пустили слух, что я ненормальная, и отец тоже на меня странновато посматривать стал. Я после этого в школу не пошла. Утром говорила, что иду на уроки, а сама - в кино, на утренний сеанс. В подъездах грелась, по магазинам шаталась. Там подружки нашлись. Мы курили потихоньку, выпивали. А потом отец однажды пришел домой злой, красный: "Чтоб завтра в школе была! Я за тебя краснеть не собираюсь!" И снова меня ударил. Он не злой был, но нервный. А тогда у него, наверное, много своих неприятностей было. Я в школу вернулась. Сначала все ничего было, а потом опять. Разговоры, бывшие подружки за спиной шептались, а одна меня спросила по секрету, правда ли, что у меня уже мальчики были. Ну, по-настоящему. Я удивилась, говорю: "Кто тебе сказал?" Она засмущалась. Потом говорит: "Нам классная по секрету сказала. На классном часе". Я классной на уроке истерику устроила. Они - врача вызывать. Прибежала наша школьная врачиха, старушка, увела меня к себе, успокоила. Все головой качала. Я ж не понимала, что они тогда уже решили меня на комиссию вызвать, для освидетельствования. Я на них на всех рукой махнула. Прогуливала часто. С новыми друзьями по подвалам ходили, грелись, в карты играли. Я самой младшей была, меня никто не трогал. Правда, не обижали. Ну, а потом, к концу учебного года, это все и случилось. Я не помню, я не в себе была. Меня прорабатывать начали на очередном заседании - уж не помню чего, комитета комсомола, что ли. И лысый этот там был, прокурор. Он злой на меня был, и выступал больше всех. Слово за слово - и сказал, что меня пора гнать из школы, да жаль, мол, некуда. Таких маленьких сучек нигде, кроме колонии, не ждут. Я его послала. Он закричал, руками замахал, кинулся. И я ему ногой между ног въехала меня в подвалах-то научили кое-чему. Потом комиссия была. Там меня и не спрашивали ни о чем, все, что надо было, сами написали. Так что на следующий учебный год я уже была в интернате. А в интернате было хорошо... Правда, ты не поверишь - я, когда хочу хорошее что-нибудь вспомнить, всегда интернат вспоминаю. Директор там хороший был, добрый дядька, старый. Не очень грамотный, правда. Но они там, в интернате, все немножко умственно отсталые - и дети, и учителя. Ну, ясно - всю жизнь с дебилами. А ты знаешь, какие они, дебилы? Они добрые. Тихие, верные очень. Они самые хорошие люди, только если по-человечески с ними. Я с одной девочкой дружила, учила ее всему, что сама знала, книжки ей рассказывала. Она откуда-то из деревни была, ее Анжеликой звали. Родители у нее алкоголики. А сама она тихая, забитая такая. Молчит, рисует что-нибудь пальцем, хоть на чем - на столе, на стекле. Стоит, например, у дверей, и водит по ним пальцем, водит... Никто, кроме меня, не знал, что она рисует. А она цветок рисовала. Один и тот же. Нет, были там, конечно, и настоящие дебилы. Но в основном там все нормальные, - думаешь, я одна туда так вот попала? Однажды комиссия из Москвы приезжала, министерская, экзамены нам тогда устрои