вдова он, владыка народов... Горько плачет он ночью. Нет у него утешителей, любивших его: все изменили ему, все стали врагами... Подошел дребезжавший трамвай, освещенный внутри и казавшийся снаружи нарядной игрушкой. Ковалев влез в трамвай, отыскал свободное место, сел и уставился в темно-синее окно. "...И нет идущих на праздник, ворота опустели, священники вздыхают и девушки печальны... Неприятели его благоденствуют и дети его пошли в плен впереди врага. Зову друзей моих, но они обманули меня, священники и старцы умирают, ища себе пищи. Сидят на земле безмолвно, посыпали пеплом свои головы, препоясались вретищем; опустили к земле головы свои девы иерусалимские... Что мне сказать тебе, с чем сравнить тебя, дочь Иерусалима? Чему уподобить тебя, чтобы утешить тебя, дева? Ибо рана твоя глубока, как море. Пророки твои вещали пустое и не раскрывали твоего беззакония, изрекали откровения ложные. И все проходящие мимо всплескивают руками и свищут и качают головой, говоря: "Это ли город, который называли совершенством красоты, радостью всей земли?"... Воззри, Господь, как женщины едят вскормленных ими младенцев, как убиваемы в святилище священник и пророк; дети и старцы лежат по улицам, девы мои и юноши пали от меча. Ты убивал их в день гнева своего, заклал без пощады. Ты созвал отовсюду, как на праздник, ужасы мои, и в день гнева Господня никто не спасся, никто не уцелел". Трамвай наполнился озлобленными людьми, и вот уже закричал придавленный ребенок и громко и страшно ругался пьяный, и молодая женщина стыдила: - Мужчины, чего вы смотрите? Выкинули бы его из трамвая, и все! Эх вы - такие здоровые, стоят и смотрят! Молча топорщились мокрые плащи и куртки, пахнувшие сыростью и болезнью. - Да не связывайтесь вы, - говорила другая женщина, - он поругается и перестанет. Ковалеву хотелось выскочить из этого ада на колесах и побежать куда-нибудь - все равно куда - сломя голову. Подальше от этой сырой одежды, от этой похабщины, от этого бесстыдства. Пряча лицо от стыда в воротник пальто, Ковалев выскочил на первой же остановке, растолкав каких-то несчастных неповоротливых женщин с сумками, тяжеленными, как ящики со снарядами. Он огляделся. Снег уже растаял, блестела грязь под фонарями, дул ветер, прохожие пробирались вдоль красной кирпичной стены молокозавода. То ли весна, то ли осень - не поймешь. Как тогда. Десять лет назад. Тогда была осень. Конец октября. И холодно было, очень холодно... Было холодно. Ковалев был слегка пьян и ощущал необыкновенный прилив сил. Возле большого универмага, среди толчеи, женщина продавала кедровые орешки. Ковалев протянул ей пятнадцать копеек и попросил: - Не разменяете? Мне позвонить нужно. Женщина достала из кармана горсть мелочи. Ковалев побежал к автомату. Набрал 09. Сказал, что ищет адрес девушки. Ирина Владимировна Алексеева. Возраст... Ну, примерно... А на том конце провода ответили: - Таких справок не даем. Ковалев заторопился: - Девушка, не бросайте трубку! Мне надо срочно найти человека, понимаете? Я знаю, как ее зовут, а больше ничего не знаю... - Обращайтесь в горсправку, - отозвалась девушка. - Закрыта горсправка! Вечер же, понимаете? Мне именно сегодня надо ее разыскать, иначе не знаю, что со мной будет... Вы понимаете? - Понимаю, - отозвалась та. - Знаете, такой справки вам сейчас нигде не дадут. Ну, разве только в поликлинике... Хотя... Она дала номер телефона. По этому номеру тоже откликнулась девушка, и Ковалеву все пришлось объяснять заново. И эта девушка поняла его, и дала еще один номер. Ковалев лихорадочно набрал номер. Теперь, кажется, это была та самая поликлиника. И снова девичий голос: - Что вы! Таких справок мы не даем! - А вы верите в любовь? - спросил Ковалев. И девушка смолкла, и стала шуршать бумагами, и куда-то отошла, и наконец сказала в трубку: - Запоминайте: Мира, 18-34. Алексеева Ирина Владимировна. Год рождения 1964. - Спаси вас бог, девушка, - искренне сказал Ковалев. -Господь вас не забудет, а если забудет - я ему напомню. Падал снег, серебрясь под фонарями. Ковалев поймал такси и поехал по этому адресу - Мира, 18. Удивительно везло ему в этот вечер, удивительно. Все удавалось ему. Но в глубине души он знал, что это везение не может длиться вечно. Он попросил таксиста не уезжать сразу, подождать - вдруг, он невовремя, и придется уезжать, а в этом новом районе поймать ночью такси не так-то просто. - Ну, полчаса не смогу, - ответил таксист. - Минут двадцать - точно, постою... Везло Ковалеву в тот вечер на хороших людей, везло. Дом был длиннющей пятиэтажкой с многочисленными подъездами. Ковалев прикинул и зашел во второй. Глянул на почтовые ящики, понял, что ошибся. Вышел и вошел в следующий. Квартира была на первом этаже. Неухоженная дверь, не крашенная с тех самых пор, как был построен дом. Сердце билось тревожно и сладко - в предчувствии счастья куда большего, чем то, что он он испытал за всю свою прежнюю жизнь. ЗВЕЗДНЫЙ ЧАС Вот она стоит и смотрит на меня - она, она, именно такая, самая красивая, как и представлял, - сонная, ничего не понимающая. Не помнит меня, не знает. А я объясняю. Виделись мы. Я тебя часто встречал там, во дворе, на скамейке. И сегодня опять. У меня в том дворе друг живет, Вова Шкаф, он тебя знает, вернее, кажется, знает. Мы выпивали, потом я вышел - а ты сидишь на краю песочницы, и никого не ждешь. И так мне жалко стало тебя, просто кошмар. Все бы отдал, чтобы узнать - кого ты ждала? Почему перестала ждать? Мне твое имя Вова сказал - имя, отчество и фамилию, -правда, он потом сказал, что обознался, за другую тебя принял. Ну, неважно. Я хотел познакомиться, вышел - а тебя уже нет. Земля в снегу и ни одного следа. Вот только что была здесь - и исчезла, испарилась, не ушла даже. Я испугался. Мне судьба подарок делала, а я не понял, испугался, постеснялся... Надо было сразу подойти, давно еще, а все как-то неловко было... А все ведь объяснить можно было, все. Все и объяснилось бы постепенно. И вот ты исчезла, как будто и не было тебя, примерещилась. И я очень испугался и побежал искать. Все соседние дворы обежал, вдоль трамвайной линии, и вниз, под горку, и на троллейбусном кольце. И понял - уже не найти. И тогда стал звонить. Долго звонил, и каждой объяснял - зачем мне твой адрес нужен, почему так срочно. И все меня поняли, никто не отказал. Три девушки, а может, и не девушки - по голосу и ошибиться можно, - тем лучше: все вникли, все помогли. Оказывается, у нас в городе больше двадцати твоих полных тёзок - и фамилия совпадает, и имя, и отчество, надо же?.. Я на такси приехал... Как же не торопиться? Завтра все иначе было бы. Завтра я, может быть, и не посмел бы тебя искать. Ну, стал бы я звонить по поликлиникам, дежурных медсестер уговаривать? Да они с утра и не поверили бы. Сказали бы, сумасшедший звонит, ну его. И не помогли бы. Ну, через горсправку нашел бы, допустим. А все равно уже не то. Ты извини меня, ладно? Извинишь? Темно у тебя и странно так. Как будто ты уезжаешь. Пусто. Нет, мне кажется, так и должно быть. Я просто успел. Еще бы день-другой - и не застал бы тебя здесь, да? Нет, не зажигай света, фонарь ведь за окном, светло, я тебя хорошо вижу. Как странно - зачем здесь эта армейская табуретка? И лавка эта? И подшивки газет в углу? Тут недавно умер кто-то, да? Прости. Можно, я на тебя посмотрю? Вот так. Можно, я тебя поцелую? Может быть, он говорил не совсем так. Что-то сказал, а что-то только подумал. Это неважно. Он прошел в темную пустую комнату, освещенную только уличными фонарями, сел на пачки газет и молча слушал, как она ходит по квартире, разогревает на кухне чайник. Потом они пили чай. Путаясь и сбиваясь, он снова начал рассказывать, как впервые увидел ее, как искал по всем телефонам... - Зачем? - спросила она. - Что - "зачем"? - Зачем ты меня искал? Затем, подумал он, что ты мне нужна больше всего на свете, что другого случая в жизни не будет. Он сказал: - Мне надо было. Они сидели друг против друга - она на расстеленной прямо на полу постели, он на подшивках "Литературки" - у большого окна, за которым качалась паутина тонких ветвей. - А мне? - Что? - А мне это надо было? - Я не знаю. Потом он подумал и добавил: - Люди должны любить друг друга. - Всегда? - Да, всегда. Когда двое друг друга любят, они и остальных людей любят. - И подлецов тоже? - Да... Если их можно любить. - Можно, - сказала она. И он согласился: да, можно. Ему было трудно говорить с ней. В ее глазах было непонимание. Нет, не враждебность, а непонимание. И оно все росло. Хотя сначала-то, когда он вошел и только начал говорить, в ее глазах было радостное удивление. - Ну, так почему люди должны любить друг друга? - сказала она. - Объясни мне. - Что же тут объяснять? - удивился он. - Иначе люди жить не смогут. - А вот - живут. Может быть, у людей потребность такая -ненавидеть. - Ну, и это есть. Только ненавидят плохое, злое... Он замолчал, она не ответила. Только вспыхнул огонек сигареты, вспыхнул отблеск в ее глазах - и погас. Остались во тьме лишь белые кисти рук, и по ним бегала паутина голых ветвей за окном. Он схватил эти руки и стал целовать. Он прижимал их к своему горячему, еще пьяному лицу, он хотел отгородиться ими - этими руками - от ее вопросов и своих ответов, от всего, что может нарушить его сладкий, такой сладкий сон. Она отняла руки и поднялась: - Чепуха. Все это - чепуха. Ты совсем меня не знаешь. А я не знаю тебя... Да и знать не очень хочу. Он тоже поднялся и смотрел на нее, вслушиваясь в слова и пытаясь понять их. Потом он решил, что слова эти и не заслуживают понимания. - Ну и что? Узнают друг друга постепенно. Годами. Тут-то все просто, по-моему. - А по-моему - нет. - Просто, - повторил он. - Надо только не слова слушать, а друг друга. - Это очень романтично, как в книжке. - Ну и что?.. - Ну и ничего. Он подумал и вздохнул: - Не веришь ты мне, вот в чем дело. А для меня это все очень важно. Я именно так и должен был с тобой познакомиться, именно так и должен был все сделать нелепо, по-дурацки. В этом вся суть. Если бы я все делал как надо - тогда, конечно, ты не могла бы мне поверить. А так... Он поднял руки и опустил их. Он был беззащитен. Он понимал это и подумал вдруг, что ей-то, наверное, хотелось чего-то другого. Пусть и обмана - но в ее вкусе. - Ну, ладно. С утра подумаем... - сказал он и стал раздеваться. Снял пиджак, рубашку, сел на пол и начал стаскивать сапоги. - Не ломай комедию, - тихо сказала она. Он молча стащил с себя штаны. - А может, ты псих? Он улегся на ее постель, натянул на себя одеяло и сказал: - Хорошо! - Свинья, - ответила она. - А сама-то? - мрачно ответил он. - Ну, подумай: хотел бы я тебя обмануть пришел бы с шампанским, с шоколадом. Совсем не так бы пришел. Она подумала. - Да кто вас знает... Может, ты на халяву решил - чего со мной церемониться. Увидали с другом в окно - вон сидит интересная бабенка... Он махнул рукой, накрылся с головой, закрыл глаза. Цветные стеклышки брызнули из темноты, в ушах зазвенело, а постель вдруг боком-боком поехала вдоль стены. Он, кажется, застонал, потому что, когда открыл глаза, увидел совсем близко над собой ее теплые глаза. Ее волосы защекотали ему щеки. - Ну, что с тобой делать? - спросила она. - Что хочешь. Можешь на кусочки разрезать, заморозить, и всю зиму суп варить... Она принесла мокрое полотенце и положила ему на лоб. Остановилась посредине комнаты. Он видел ее - темный силуэт в голубом полумраке, руки поднялись и не опускаются. Он подумал: "Ну и молодец же я! Такую королеву отхватил!" И, кажется, уснул. И проснулся. Кажется, эта ночь никак не могла закончиться. Когда он проснулся, было по-прежнему темно и по-прежнему за окном мотались от ветра голые ветви. Она сидела на матраце напротив него, прислонившись к стене, и курила. - Слушай, дай закурить, а? - Последняя, - ответила она. - Ну вот, здрасьте. У меня тоже нет. - Выйди на улицу - может, стрельнешь. - Ага. У кого это стрельнешь среди ночи?.. - Ну, у такого же наивного мальчика, вроде тебя. Может, бродит по улице, звезды рассматривает... - Ну да, - сказал он. - вон за окном их целый табун. И все на звезды пялятся. - Нет, не на звезды. В наше окно... Он вскочил, подбежал к окну, выглянул. Пустой двор, черное небо, голубой снег. - Никого нет, - сказал удовлетворенно. - Все спят. Даже мальчики-идеалисты. - Нет, они не спят, - возразила она. - На улицу не выходят. Лежат по койкам, молча страдают. - Вот видишь, - сказал он. - А я не дома. Она не ответила. Он быстро натянул штаны, накинул пиджак: - Пойду. Может, и правда не спит кто-нибудь... На улице он постоял, прислушиваясь, потом побежал вокруг дома. И снова повезло кто-то шел навстречу, курил. Ковалев попросил сигарет, взял несколько штук и бегом вернулся в тепло. Сел к ней на матрац, привалившись к стене. Закурил. - Не спит? - спросила она. - Не спит. - Бедный... Он сказал: - Ты так сказала, что мне теперь стало стыдно. Ну, за то, что я такой счастливый... - А ты сейчас счастливый? - А ты разве нет?.. Она помолчала. - Я представляла себе счастье иначе. - Когда представляла? В детстве? - В детстве. Знаешь, я ведь училась во вспомогательной школе. Он удивился: - Где-где?.. Для умственно отсталых, что ли? - Угу. Для отсталых... Два класса закончила там. Потом, правда, доучивалась с нормальными. Он погладил ее по голове, заглядывал в глаза, слушал. Она рассказывала, как училась в "нормальной школе". А папа у нее был большой начальник. Главный инженер в крупной строительной конторе. - Собрания у нас в школе репетировали. Мне досталась роль юной пионерки. Я должна была возмущаться теми, которые отказываются от общественных поручений. Я сказала, что не буду учить эту роль. Наша классная с пионервожатой говорят: ну, поищем для тебя что-нибудь другое. Я говорю - не надо, не хочу. Вообще выступать не хочу. Они говорят: подумай, чего ты несешь? Я разозлилась и говорю - вы сами подумайте! Они обиделись. Но папу моего боялись - он же начальник. В этой школе нам многое прощалось. Один мальчик на перемене выбил другому глаз из рогатки - из маленькой такой, проволочной. И ему все простили - папа его начальником был. А того, что без глаза остался, в другую школу перевели. У него папа был маленьким начальником. Ну, тогда-то я мало что понимала, просто "выступала" много. Где по глупости, где из вредности. Они мне слово - я им два. Я и отличниц не любила, знала, что они стукачки, и однажды на совете отряда об этом сказала. Мне интересно было - как наша завуч себя поведет? Тогда такая должность была, знаешь - завуч по внеклассной работе. Она у нас вроде политрука была. Она ничего, терпела. И потом терпела, когда я нашей математичке на уроке высказала все, что о ней думала. А думала я о ней, что она без вранья жить не может. Меня к директору вызвали. Чтобы покаялась, а я не покаялась. На совете дружины отличницы-артистки захлебывались от возмущения: "Ты же наш товарищ! Как ты могла?..". И завуч: "Дочь ответственного работника, уважаемого в городе человека...". А за мной тогда уже много чего числилось, все это, оказывается, не пропадало, в папочку складывалось. "Как тебе не стыдно??" - кричали мне. А мне было стыдно, стыдно. Но только не за себя, а за них за всех. Мне бы покаяться, но я взбрыкнула. "Нашла коса на камень", - как моя любимая учительница сказала. Она единственная за меня была до самого конца. Я так и стала думать: да, нашла коса на камень. Камень - это я. Потом к прокурору вызвали. Тогда прокуроры школы курировали, появлялись раз в неделю, лекции читали. И у нас был свой прокурор - солидный такой дядечка, лысый, с портфелем. А я-то - соплюха, пятиклассница. Он мне: покажи-ка, что у тебя в портфеле. Я говорю: вы права не имеете. А он: много ты знаешь про права, про права все знают, а про обязанности надо напоминать. И портфель выхватил, начал из него на стол в учительской все вытряхивать. "Так. А это что?". "Журнал". "А какой журнал, знаешь?". "Знаю. Его папа в обкоме покупает". Журнал-то безобидный, не помню уж, "Шпигель", что ли. А в журнале - красавицы в мини-бикини. "Так вот чем ты на уроках занимаешься! - этот дядька кричит. - И другим девочкам показываешь, да? А может, и мальчикам тоже?" Тут я портфель взяла и по лысине его - хлоп! Жаль, портфель легкий был, пустой. Он как взвился: "Ну, сейчас я тебя увезу куда следует!" К телефону кинулся и кричит кому-то: "Немедленно пришлите машину!" А сам-то даже номер набрать впопыхах забыл! Думал - я не замечу. Но я заметила, хотя все равно испугалась. Маленькая же... Портфель схватила - и бежать. - А отец что же? Мама? - У отца новая жена была. Красивая, молодая. Она ребенка ждала, ей волноваться вредно было. А отец что? Когда до него все это доходить стало - поздно уже было, я уже завелась. Он на меня закричал, ногами затопал, потом по голове стукнул. Никогда он меня не бил, и разговаривал, как со взрослой. Всегда, сколько себя помню. А тут... Ну, хоть бы спросил сначала, узнал, как все на самом деле было... Я бы ему рассказала. Но он не спросил. Видно, уже пустили слух, что я ненормальная, и отец тоже на меня странновато посматривать стал. Я после этого в школу не пошла. Утром говорила, что иду на уроки, а сама - в кино, на утренний сеанс. В подъездах грелась, по магазинам шаталась. Там подружки нашлись. Мы курили потихоньку, выпивали. А потом отец однажды пришел домой злой, красный: "Чтоб завтра в школе была! Я за тебя краснеть не собираюсь!" И снова меня ударил. Он не злой был, но нервный. А тогда у него, наверное, много своих неприятностей было. Я в школу вернулась. Сначала все ничего было, а потом опять. Разговоры, бывшие подружки за спиной шептались, а одна меня спросила по секрету, правда ли, что у меня уже мальчики были. Ну, по-настоящему. Я удивилась, говорю: "Кто тебе сказал?" Она засмущалась. Потом говорит: "Нам классная по секрету сказала. На классном часе". Я классной на уроке истерику устроила. Они - врача вызывать. Прибежала наша школьная врачиха, старушка, увела меня к себе, успокоила. Все головой качала. Я ж не понимала, что они тогда уже решили меня на комиссию вызвать, для освидетельствования. Я на них на всех рукой махнула. Прогуливала часто. С новыми друзьями по подвалам ходили, грелись, в карты играли. Я самой младшей была, меня никто не трогал. Правда, не обижали. Ну, а потом, к концу учебного года, это все и случилось. Я не помню, я не в себе была. Меня прорабатывать начали на очередном заседании - уж не помню чего, комитета комсомола, что ли. И лысый этот там был, прокурор. Он злой на меня был, и выступал больше всех. Слово за слово - и сказал, что меня пора гнать из школы, да жаль, мол, некуда. Таких маленьких сучек нигде, кроме колонии, не ждут. Я его послала. Он закричал, руками замахал, кинулся. И я ему ногой между ног въехала меня в подвалах-то научили кое-чему. Потом комиссия была. Там меня и не спрашивали ни о чем, все, что надо было, сами написали. Так что на следующий учебный год я уже была в интернате. А в интернате было хорошо... Правда, ты не поверишь - я, когда хочу хорошее что-нибудь вспомнить, всегда интернат вспоминаю. Директор там хороший был, добрый дядька, старый. Не очень грамотный, правда. Но они там, в интернате, все немножко умственно отсталые - и дети, и учителя. Ну, ясно - всю жизнь с дебилами. А ты знаешь, какие они, дебилы? Они добрые. Тихие, верные очень. Они самые хорошие люди, только если по-человечески с ними. Я с одной девочкой дружила, учила ее всему, что сама знала, книжки ей рассказывала. Она откуда-то из деревни была, ее Анжеликой звали. Родители у нее алкоголики. А сама она тихая, забитая такая. Молчит, рисует что-нибудь пальцем, хоть на чем - на столе, на стекле. Стоит, например, у дверей, и водит по ним пальцем, водит... Никто, кроме меня, не знал, что она рисует. А она цветок рисовала. Один и тот же. Нет, были там, конечно, и настоящие дебилы. Но в основном там все нормальные, - думаешь, я одна туда так вот попала? Однажды комиссия из Москвы приезжала, министерская, экзамены нам тогда устроили. Так человек пять сразу обнаружили совсем здоровых. Ну, а толку? Перевели их в нормальную школу - так там их задразнили, даже учителя дураками называли. Они обратно в интернат просились, бедные. Не понимали, что у них вся жизнь такой будет... Это ведь - как надпись на лбу: смотрите, я -дурак. Интернат наш в старых бараках располагался, в них раньше зэки жили, при Сталине. Рядом колоколенка разрушенная, там у нас что-то вроде склада было, подсобки. Стены полуобвалились, на первом этаже есть потолок, а выше -уже нет, одни стены. Мы на них лазали, играли наверху. А вокруг природа такая красивая, деревня, взгорки, лес, речка. В отдельном бараке у нас столовая была и кухня. А баню мы сами строили. Кирпичная, с прачечной, с водопроводом. Директор с завхозом сами и стены выкладывали. Завхоз тоже дядька хороший был, он у нас вел кружок резьбы по дереву. У него, знаешь, настоящий талант был, фигуры резал, панно такие на стены, из дерева - кони скачут. Его мальчишки очень любили, завхоза. А девочек учили на швей. У нас одна машинка была швейная, старенькая. Учительница по домоводству ее сама чинила. Старенькая тоже, как и машинка, в очках, кривобокая такая, смешная, все выкройки нам из разных журналов носила, говорила, что мы самые модные наряды шить научимся, чтобы даже принцессе какой-нибудь не стыдно было в наших нарядах ходить. Перед новым годом мы сами костюмы всем шили - и девчонкам, и мальчишкам. А у нас почти шестьдесят детей было. Мы день и ночь работали, в очередь к машинке, а большую часть - руками. Настоящие карнавалы устраивали: шестьдесят костюмов, и все разные, ты представь!.. В окне слегка посветлело. На полу стали таять тени тонких ветвей. Внезапно зашипело радио, оглушительно забили куранты, заиграл гимн. - Доброе утро, товарищи! - бодро возгласила дикторша откуда-то издалека-издалека, из чужих, неведомых краев. - Ну, вот и ночь прошла, - она поднялась. - Мне на работу собираться надо. А ты, если хочешь, поспи. - А можно я с тобой пойду? Она пожала плечами. Ковалев скатал матрац, сложил раскладушку, подошел к окну. По тропинке меж сугробов, сгорбившись, шагал старик с рюкзаком. В домах напротив загорались разноцветные огни. В чистой уютной кухне присели за стол, попили чаю, съели по бутерброду. Потом вместе вышли из дому. Шли по выпавшему ночью снегу к далекой троллейбусной остановке. Над девятиэтажками загорался сиреневый рассвет, и свежий снег тоже был сиреневым, и по-прежнему пахло весной, хотя была осень, глубокая осень. Народу еще было немного, троллейбус подошел почти пустым. Они сели рядом и долго молчали. На остановках входили продрогшие люди, и с ними вместе в салон проникал все тот же сиреневый запах снега и весны. Город просыпался, улицы наполнялись жизнью, но в душе Ковалева сквозь радость и тишину стало пробиваться что-то щемящее, безумно печальное. На колдобине троллейбус сильно тряхнуло, он прижался к Ирке и прошептал ей в ухо: - Ты хорошая. Добрая. Она глядела в окно, и ему подумалось: опять не поверила, а может, зря он это сказал, голос сфальшивил, не так надо говорить такие слова, не здесь, и не так... Если их вообще надо говорить. Троллейбус доехал до центра и Ирка собралась выходить. Ковалеву надо было ехать дальше. - Я встречу тебя после работы? - спросил он. - Нет, - она покачала головой. - Когда ты освободишься? - Ну... часа в три, - и вышла. Дверь-гармошка закрылась с душераздирающим визгом. Ровно через три часа он подъехал, увидел издалека - она стояла, ждала его. Он заторопился. Но она огорошила: - Знаешь, у меня еще есть дела. Я тебя прошу - не ходи за мной, ладно? Он не успел ответить, а она уже повернулась и пошла прочь, сразу же затерявшись в толпе. Ничего не понимаю, - сказал Ковалев самому себе. - Однако, делать нечего. Потащусь... И он не пошел, а именно потащился по тротуару, по подтаявшему снегу, в котором темнели сырые фиолетовые листья. Он приехал в "школу" (как называли студенты университет), отсидел две лекции, сходил в буфет, съел какой-то безвкусный коржик, запил безвкусным соком и снова оказался на улице. Идти было некуда. Он поехал к Вове. Вова, вопреки ожиданию, был абсолютно трезв. Он сидел за пишущей машинкой и выстукивал что-то одним пальцем. В квартире было прибрано, следы попойки исчезли. Гудел холодильник и негромко бубнило радио на стене. - Чем занимаешься? - Ковалев заглянул в отпечатанный лист. Прочитал: "Алкоголизм - болезнь. Но насчет деградации личности газеты врут. Какая же это деградация, когда люди после запоев творили шедевры? Скотт Фицджеральд к концу жизни, будучи уже алкоголиком (в общепринятом смысле) творил "Ночь нежна". Гофман пил чуть ли не ежедневно - об этом говорят его "дневники алкоголика" - и, однако же, на закате жизни написал "Крошку Цахеса", "Повелителя блох" и "Житейские воззрения кота Мурра". Творческие биографии "великих алкашей" свидетельствуют сплошь и рядом: никакой деградации личности с ними не происходило. Список имен можно множить и множить: Хемингуэй, Эдгар По, Писемский, Высоцкий...". - Ну и что? - спросил Ковалев, оторвав взгляд от бумаги. - Пить-то все равно плохо. Вова вздохнул: - В том-то и дело... - Можно тысячу примеров привести обратных - когда именно деградация и наступала, - продолжал Ковалев. Вова махнул рукой: - Можно. - Ну, так что? - А скоты они, наркологи. Врут. Одаренные люди через пьянку самореализуются. Отдушина у них такая. - И у тебя тоже? - И у меня! - почему-то рассердился Вова. - Да ладно, не злись... Я так, по дружбе... Как дела-то? - На смену надо идти. Гаврилов заболел, так я за него подежурю... А ты куда делся вчера? Сидели, выпивали - вдруг бац! А тебя нет. - А я Ирку Алексееву нашел, - буднично сказал Ковалев. - Кого? - Ну, Ирку. Алексееву. Не помнишь, что ли? Ты же нас вчера познакомить пытался. - Я? - удивился Вова. - Да ты что? - Ну. Забыл уже? - Я все помню, - угрюмо ответил Вова. - А этой никогда не... Постой, как? Алексеева?.. Нет, не знаю. Хотя, была одна такая. Я еще молодой был. Шлындра подзаборная. - Какая шлындра? Ты что? Это другая! - А-а... - протянул Вова, внезапно потеряв интерес к разговору; отвернулся и принялся стучать на машинке. Ковалев посмотрел на него, пытаясь что-то сообразить, но вдруг ему стало страшно и одиноко - сердце стукнуло и провалилось куда-то. - Слушай, да погоди ты стучать! Ты что про нее знаешь-то? - Ничего я не знаю, - покачал Вова седеющей головой. - Да я же вижу, что знаешь. Знаешь ведь! - Не знаю. - Слушай, Вова. Ты мне лучше честно скажи... А то я черт знает что подумаю... - А ты не думай. На вот лучше, читай, - он сунул Ковалеву в руку лист бумаги. - Да не буду я эту белиберду читать! - Ковалев отшвырнул листок. - Ну, ты полегче! - Вова покраснел, поднял листок, аккуратно разгладил. - Ишь, комкает! А то я, соответственно, возьму тебя, скомкаю и подотрусь. - Скомкай, скомкай. Гад ты, Вова! Деградируешь ты, все-таки! Ковалев выскочил из квартиры. Он уже бежал по лестнице, когда наверху открылась дверь и раздался зычный голос: - Витька! Стой! Вот дурак-то! Не знаю я ее, ей-богу!.. Вот же чокнутый... дверь захлопнулась. В центре было несколько учреждений. Ковалев обежал их все, кроме уж самых важных, куда граждан с улицы не пускали. В одном из учреждений, по вестибюлю размашисто ходила старуха в замызганном халате, с седыми волосами, которые пучками росли из многочисленных родинок на щеках и подбородке, махала руками, развозя шваброй грязь по мраморному полу. Ковалев остановился, глядя на старуху. Оно оторвалась от работы: - Чего смотришь? Вон туда иди и спрашивай, что надо. Я вам не диспекчер. Ковалев с трудом оторвал зачарованный взгляд от коричневых рук, перекрученных, как выжатое белье, от седых пучков на лице, от замызганного халата, почти машинально двинулся к окошечку администратора. Окошко было расположено так низко, что Ковалев, даже согнувшись в три погибели, не смог заглянуть в него и разглядеть того, кто там сидел. - Здравствуйте, - на всякий случай поздоровался он. - Здравствуйте, - красиво пропел женский голос. - Не подскажете, здесь у вас Ирина Алексеева работает? - Кем? - Не знаю... Техничкой, может? - Спросите вот там! - из амбразуры высунулся маленький пальчик. Ковалев вздохнул, вернулся к старухе. - Чего надо-то? - спросила она. - Здесь работает Алексеева? - Здеся много кого работает. Три этажа их, работничков, сидят один к одному, аж потолки прогибаются. - Нет, я про техничек спрашиваю. Есть у вас такая - Алексеева? Он ждал, пока она, заведя глаза к лепному потолку, вспоминала. - Нету таких. - Как-так "нету"? - А так и нету. Или я техничек не знаю? Сама на полторы ставки работаю, одна у нас на полную, еще три - на полставки. Комаревцева есть, Кочнева, Зайцева... Эта ишо, как ее, Мамалеева, что ли. А Алексеевых нету. Как в затмении вышел Ковалев на улицу, где прохожие по-прежнему уныло месили снег ногами. Надо было присесть, подумать, но присесть было некуда. Ковалев привалился к киоску "Союзпечати", и он увидел вдруг, что пешеходы идут, нелепо накренившись, и дорога перекосилась, и даже светофор лег как-то набок, вроде Пизанской башни. Потом закрыл глаза, а когда открыл - мир встал на прежнее место, и даже солнышко проглянуло сквозь ватные облака и снег стал быстро таять, обнажая искрящийся асфальт. "Почему так грустно? - думал Ковалев, бредя по тротуару и ничего конкретно не имея в виду, а именно все, всю жизнь вообще. - Почему так грустно? Так безумно, безумно грустно...". "Земля опустошена и разграблена, ибо Господь сказал слово сие. Сетует, уныла земля, поникла, уныла вселенная... Земля осквернена под живущими на ней, ибо они преступили законы, изменили устав, нарушили вечный завет... Прекратилось веселие с тимпанами; умолк шум веселящихся, затихли звуки гуслей... Разрушен опустевший город, все дома заперты. Плачут о веселии на улицах. В городе осталось запустение и ворота развалились... И сказал я: беда мне, беда мне! Увы мне! Злодеи злодействуют, и злодействуют злодейски. Ужас и яма и петля для тебя, житель земли. Побежавший от ужаса упадет в яму, и кто выйдет из ямы, попадет в петлю...". С матерью он столкнулся в дверях квартиры. - Где шлялся? - спросила она, одной рукой придерживая дверь, другой держась за косяк. - У друзей. Где же еще, - ответил Ковалев. - "У друзей"... - со сдержанным негодованием повторила она. -А я уже все морги обзвонила, все больницы, все милиции... Обманывала она - никуда она не звонила. Ковалев хорошо это знал, но вынужден был оправдываться - такова была традиция. - Ну, не мог я позвонить, мам. Телефона в том районе не было. - Ладно уж... Вот напишу твоему дэкану (она так и сказала -"дэкану"), тебя давно уже пора в ЛТП сдать. Она с усилием перенесла ногу через порог. - Ну и сдавай. - Вот и сдам. А то я слишком добрая... Другая на моем месте... Она перенесла через порог другую ногу. Ковалев посторонился, мать, переваливаясь, пошла вниз по лестнице, на прощание сказала, не оборачиваясь: - Курица в духовке. Я к Варваре Михайловне. Ковалев закрыл дверь, постоял и медленно сполз по двери на пол. Поднял голову. В зеркале, наклоненном к нему, увидел темное лицо с ввалившимися глазами, со щетиной на щеках. Поднялся, выпутался из пальто и шарфа, прошел в комнату и упал на диван. Из открытой форточки несся шум большой улицы, но шум перекрывало радио: - Передаем обзор последних известий. Двадцать первого октября Генеральный секретарь ЦК КПСС, председатель Президиума... (вж-жж! - промчался под окном троллейбус, заглушив голос диктора) принял находящегося с визитом в СССР председателя... (вж-ж-ж! - троллейбус пронесся в другом направлении). В ходе дружественной беседы была подчеркнута необходимость и впредь крепить мир во всем мире... Ковалев упорно слушал. Как-никак, это был голос живого человека. Ну, может, и не совсем живого. Может быть, все эти голоса записываются где-нибудь в отделе пропаганды на один большущий магнитофон, а на самом деле нет никакого ни Генерального секретаря, ни его гостя, ни мира во всем мире. А может, и Москвы никакой нет, может, ее выдумали чиновники для всеобщего воодушевления. Может, она была разрушена еще во время войны, а вместо нее построили декорации. По этим декорациям водят туристов, возят начальников и рыщут по ним "гости столицы", приехавшие за колбасой и наволочками. А может быть, и Москвы-то никакой никогда не было? Выдумали ее, как религию - для объединения земель и укрепления власти. И все остальное выдумали. Историю, географию, политику... Мысль недодумалась, оборвалась, в голове стало пусто и тяжесть легла на сердце. Слабо засветилась люстра под потолком, раздались шаги. - Здесь он. Вон лежит, - сказал кто-то. Ковалев попытался вспомнить, кому мог бы принадлежать этот довольно противный голос, и не смог. В комнате появились трое. Один был в мятом белом халате, со шваброй в руках. Он непрерывно тер пол, изредка поглядывая на Ковалева с затаенным лукавством. Двое других - худой и толстый - имели вид утомленных жизнью полуинтеллигентных мужчин. Они подошли к дивану. Белый халат принялся шырять шваброй под диван, быстро-быстро, туда-сюда. - Ох, грязи-то, грязи-то сколько! - сказал он голосом вестибюльной старухи. - Погоди, - остановил его толстый, он был в пальто и шляпе, с кожаной папкой подмышкой. - Чего годить-то? - ответил халат. - Надо грязь убрать, а с чистого уже легче будет кровь-то отмыть... "При чем тут кровь?" - подумал Ковалев. - А вдруг это не он. Проверь, - кивнула Шляпа хилому, в беретке. Хилый вытянул из внутреннего кармана длинный узкий блокнот, слюнявя палец, принялся его листать. Нашел, сунул Шляпе под нос. Потом наклонился к Ковалеву. Ковалев почувствовал, как ловкие руки быстро-быстро обшаривают его карманы, достают какие-то предметы. "Чего это они? - лениво думал Ковалев. - Грабить, что ли, пришли?" Хилый тыкал пальцем в блокнот, объясняя что-то Шляпе на ухо. Шляпа кивала. - Бросьте вы хулиганить-то... - слабым голосом проговорил Ковалев. - Чего это он? - строго спросила Шляпа у хилого. - Беспокоится. - Придется потерпеть. Такой порядок... Ну, что, точно - он? - Вот, - хилый сунул блокнот под нос Шляпе. - Все совпадает. Квартира, диван, троллейбусы под окном. - Что вы мне про троллейбусы? - раздраженно сказал толстый. - Вы особые приметы давайте. - А вот. Родинки все, татуировка в виде ядерного гриба с человеческой фигурой в виде распятия... "Гляди ты! И про это знают!" - удивился Ковалев. - Хорошо, давайте анамнез. Хилый перелистнул страницу: - Ерёма Квасов, двадцати двух лет... - Это кто - Ерема Квасов? - удивился Ковалев. - Ты Ерема Квасов. - Я не Ерема! И не Квасов! - А нам это без разницы, Квасов ты или не Квасов. Не был Квасовым - так будешь. Не велика птица. Толстый слушал с брезгливым выражением лица. - Ладно, - сказал он хилому. - Давайте сразу заключение и приговор. - Понял. Про шизоидальность не надо? Понял. Значит, грехи. Всего их две тысячи триста семьдесят девять. Из них смертных восемь. Одно убийство. Два покушения на убийство. Хула на ближнего. Клятвопреступление... Восемнадцать краж. В том числе три - кражи стаканов из столовых и автоматов с газводой... - Э... Стойте... - Ковалев с трудом оторвал голову от подушки. - Это вы про меня, что ли? Это я стаканы воровал? - Ты, ты, - кивнул хилый. - Ну, ладно, это могло быть, выпивали, наверное, где-нибудь в парке... А убийство? - И это твое. - Неправда, я никого не убивал. - Правда, правда. Помнишь, камень однажды кинул и мальчишке в голову попал? Этому мальчишке нынче двадцать пять исполнилось бы. Умер он. Свихнулся и повесился. А свихнулся вследствие травмы, полученной в детстве. Правда, медицина до этого не додумалась. Такая она у вас - медицина. - Так это когда было! Я ж еще в школу не ходил! - Ну и что? У нас учет строгий. Ковалев сказал: - Ерунда. Мало ли от чего можно свихнуться. - Апеллировать будете потом. - Ну, а покушения на убийство? - И это было. - В детстве? - с надеждой спросил Ковалев. - В детстве. - Ну, это же просто... Детская мстительность. Разве это грех? Так, под воздействием момента... - А большая часть убийств так и происходит - под воздействием момента. - Нет, что-то тут не то, - проговорил Ковалев. - Бог - он добрый. Не станет он грехи считать. Он не бухгалтер... И тут его осенило: ну конечно, какой тут Бог! Бог эту мерзкую троицу и близко к себе не подпустил бы. Это он, тот, другой... ...- Так на чем я остановился?.. А! На стаканах. Значит, далее. Соврал тысячу восемьсот четырнадцать раз. - Это когда же?.. - вскинулся опять Ковалев. - Не мешайте работать! - огрызнулся хилый. - Все зафиксировано, так что помолчите. - Девственниц совращал? - лениво спросила вдруг Шляпа. - Шесть попыток, - подтвердил хилый. Толстяк вздохнул: - Картина ясная. Вполне созрел. И приговор? Хилый захихикал: - Ну, вы же знаете... Будем брать. - Это кого брать? Это куда? - возмутился Ковалев. - А туда, - ответил хилый. - Там тебе будет хорошо. Там - порядок. И никто никому не завидует! А как же?.. Белый халат приблизился к Ковалеву и стал быстро опутывать его бельевой веревкой. - Что же, я уже умер? - спросил Ковалев. - Умер, и в землю зарыт, как написал большой русский поэт, - подтвердил хилый. - А как я умер? Когда? - Обыкновенно. Внезапно. В баню вы пошли со своим другом - помнишь? Ковалев начал лихорадочно вспоминать. "Да-да, точно... Баня была... Полки скользкие, кафельный пол... Помню, Генка меня под кран с холодной водой подтаскивал. Да спьяну, скот, включил кипяток. Только мне все равно уже было... А потом он им кричал - остальным - уймитесь, гады, Витёк загнулся...". - Меня уже похоронили? - чужим голосом спросил он. - Угу, - кивнула Шляпа. - А где? - Ну, там... Не на Марсовом же поле, и не у Кремлевской стены. - А потом что будет? - В смысле? - Ну, потом? После?.. - А ничего. Кладбище закроют. Нужных покойников на новое местожительство определят. А вас, мелочь разную, так оставят. Лет через пятьдесят уже и следа не останется. И дома построят. И опять будут жить да грешить... Се ля ви! Ковалев захрипел: туго натянулась опутавшая его веревка. Хилый расстелил скатерть, расставил тарелочки с закуской, в центр стола водрузил запотевшую бутылку водки. Гости сели к столу. Разлили, один стакан отставили в сторону. Толстый сказал: - Мы провожаем сегодня в последний путь... Как его? - Квасова, - подсказал хилый. - Вот именно. Помянем подонка. И опрокинул стакан в горячую красную глотку. "Но я же жив еще!" - хотел закричать Ковалев и не смог. Потому, что тело его осталось на диване а сам он парил над ним, зная, что тело его в этот момент досматривает свой последний в жизни сон. ...Он снова очутился в своей комнате, пустой и темной, и радиодиктор, сдерживая волнение, рассказывал о вводе в строй действующих нового моста на трассе БАМа. Ковалев сполз с дивана, прижался щекой к холодному полу. Вспомнился "Танец смерти" Сен-Санса, и под эту плавную, совсем не страшную музыку его стало раскачивать - вместе с диваном, с комнатой, с желтыми фонарями за окном. Музыка погасла, он снова задремал, и оказался на улице. Сияли фонари, отражаясь в мокром черном асфальте, брели редкие прохожие, вдали, над вокзалом, светилось табло часов. "Чего это я сюда выкатился? - удивился Ковалев и тут же вспомнил: - Ах да, я же бабу Аню ищу". Он вернулся во двор, прошел мимо детской площадки и увидел бабу Аню. Она шла навстречу в старом зимнем пальто, держа в руке привычную плетеную котомку. - Здравствуй, баба Аня! - обрадовался Ковалев. - А я тебя ищу! - Здравствуй, внучек... Хоть ты обо мне вспоминаешь. А вот что ищешь - плохо, плохо. Ты ведь молодой совсем, молодой... Ковалеву послышался в ее словах какой-то иной, страшный смысл, но он отмахнулся от него. - Сколько лет тебя не видел, - сказал он. - А ты куда? В магазин? - Нет. В магазины мы не ходим. - А куда? В гости? - И по гостям не ходим. - Так куда же ты идешь? - Да и не иду я, милый. Лежу. Давно уже лежу... Ковалев вздрогнул. - Ты не пугай меня, пожалуйста. - Прости, внучек, про