яйство, и кладбище. Там, за дорогой, в лесочке... - И не страшно им тут жить? - Инвалидам? - Нет, подруге твоей с мужем... - Они по распределению здесь. Три года надо отработать. Уже скоро срок кончится - уедут. Хотя многие привыкают: тут зарплата приличная, природа, воздух чистый. Они надолго замолчали, потом Ковалев тихо сказал: - Ты прости меня, ладно? - За что? - За то, что я не такой, как ты хотела... Она поцеловала его, опять назвала глупым, а потом вдруг спохватилась: - Слушай, а чего мы лежим? Сколько времени? Он перегнулся с кровати вниз, порылся в ворохе одежды на полу. - Без скольки-то одиннадцать... - Ох, пора! - Куда? - удивился он. - Тебе - на автобус, а мне - постель убрать. Он полежал еще, соображая. - Ты серьезно? - Серьезнее некуда, - она вскочила, одевалась, объясняла на ходу, - последний автобус в город в одиннадцать идет. Тебе надо на него успеть. Скоро подруга придет - она дома ночует, если надо - ее вызовут, тут же рядом... Собирайся скорее! Загипнотизированный ее спешкой, он тоже вскочил, начал лихорадочно напяливать на себя рубашку, штаны. Пока она убирала постель, он успел даже сполоснуть лицо в ванной. Она проводила его до дверей, поцеловала и наказала не искать: сама найдет, когда будет нужно. Ковалев выскочил на улицу и быстро, как будто внутри у него была взведена пружина, зашагал по белой колее между сосен. На площадь у остановки он выскочил, когда автобус уже отъезжал. Ковалев бросился за ним, отчаянно замахал руками. Водитель притормозил, Ковалев прыгнул в приоткрывшиеся двери, и только тут почувствовал: пружина ослабла, завод кончился. В автобусе было темно, водитель гнал вовсю. Одинокие березки, выхваченные светом фар, будто выскакивали к дороге и тут же прыгали назад во тьму. Дорога, черная кромка леса на фоне звездного неба, изредка - огоньки встречных машин... Ковалев, прислонившись к окну, слушал музыку, увезенную оттуда, и ему казалось он сам превращается в звуки и парит над непроглядным мраком ночи, над бесконечной белой равниной. Дома, ворочаясь на диване, Ковалев долго не мог уснуть. В голове все вертелись строки неизвестного поэта, перемешиваясь со шлягерами Аллы Пугачевой. Наконец часа в четыре утра сон сморил его, но в семь он уже проснулся бодрым и свежим. Чувствуя легкую дрожь, быстро оделся, напился чаю, послушал радио. Местная студия передавала идиотские известия с ферм, а потом - обзор газет "Красный ленинец" и "Молодое знамя". Диктор нес ахинею, но Ковалев не выключал приемник ему важен был не смысл, а интонация - бодрая и жизнерадостная. А когда он вышел на улицу и вдохнул свежего морозного воздуха, у него и вовсе закружилась голова от приступа радости. Фонари, прохожие, свеженаметенные сугробы, ажурные кроны деревьев -все казалось ему загадочным и прекрасным, волнующим, как когда -то в детстве. Он поехал в университет, успел до начала занятий сделать несколько полезных дел - например, договорился с Ярошевичем о сдаче "хвоста", - и весь день чинно просидел на всех, положенных по расписанию, лекциях и семинарах. На последней "паре" студентов было совсем мало, большая часть уже разбежалась. Ковалев сел на самой верхотуре, один, но перед самым звонком рядом села Березкина - тихая задумчивая девочка, которая была знаменита тем, что записывала все лекции. Почерк у нее был разборчивый и перед сессиями ее конспекты рвали из рук. Когда началась лекция, Березкина положила перед Ковалевым записку. Он прочитал: "Почему ты такой грустный?". Ковалев покосился на Березкину (она ниже склонилась над конспектом) и написал: "Я грустен, а не грустен кто ж?". Березкина прочитала, покраснела и прикусила губу. "Эх, глупая ты, Березкина! - подумал Ковалев. - Глаза ты себе этими конспектами испортишь!". От нечего делать он тоже стал писать конспект. "В настоящее время, - писал он, торопясь за лектором, - по некоторым отдельным характеристикам социалистическая система управления уступает капиталистической... Например, по техническим средствам управления, по методам получения и реализации управленческой информации. Чем же объяснить то, что социалистическая система в целом эффективнее, чем капиталистическая?..". "Ну-ка, ну-ка? - заинтересовался Ковалев. - И чем же такое объяснить?" Но лектор не оправдал ожиданий. Дело, как он объявил, в глубинной сути, поскольку социалистическая система прогрессивная, а капиталистическая - регрессивная. "Ну, это ты загнул", - подумал Ковалев и потерял интерес к лекции. Взгляд его упал на парту, исписанную несколькими поколениями студентов. Он стал читать: "Чтоб дети соседа не походили на вас, пользуйтесь презервативами фирмы "Адидас"!". Ковалев покосился на Березкину, прикрыл надпись тетрадью. Березкина почему-то отодвинулась. "Минометчик, дай мне мину, я ее в п... задвину, а когда война начнется, враг на мине подорвется!". Ковалеву стало смешно. Он поглядел на Березкину и спросил шепотом: - Ты что, обиделась?.. Березкина молча покачала головой. Щека у нее из бледно-матовой стала розовой. - Не обижайся, Тамарка, - шепнул Ковалев и вздохнул. - Глупости все это. - Что?.. - еле слышно спросила Березкина. - Да все. Лекция эта, конспекты, жизнь наша дурацкая... За огромными окнами аудитории уже начинало смеркаться, реял легкий снег, в густом синем воздухе отчетливо чернели ветви голых кленов. Лектор устало бормотал себе под нос, не глядя на аудиторию, а студенты занимались своими делами. Кто-то спал, кто-то жевал, кто-то читал, загородившись портфелем. Ковалев вдруг почувствовал острую жалость ко всем окружающим - к лектору, твердившему свои бессмертные формулы, к студентам, изнывавшим от безделья, к Березкиной, и даже - к одинокой мрачной вороне, заглядывавшей в окно с заснеженной ветки. Он поглядел на Березкину. Пишет, бедная, старается - а зачем? Бессмысленно все. - Слышь, Тамарка! - сказал Ковалев. - Ты не грусти. К лекциям надо относиться так, как они того заслуживают. Это к людям надо относиться внимательно. Личная жизнь куда важнее, а? Березкина взглянула на него большими, слегка косящими глазами, ничего не сказала, отвернулась. Когда она снова стала писать, рука у нее дрожала. - Тамарка, ты чего? - Ничего. Она резко отодвинулась от него. Упал портфель и звякнул. Лектор даже не поднял головы. Ковалев пожал плечами, стал дальше изучать наскальное творчество студентов. "Стоят две бабы. Одна: - Ты по любви отдалась, или за деньги? Другая: - Конечно, по любви. Три рубля разве деньги?" Дальше следовал отрывок из "Руслана и Людмилы" про Голову. Потом рисунок Головы. Потом глупый мат. Потом объявление о знакомстве: "Группа мальчиков с физфака снимет группу девочек с филфака". В перерыве Ковалев вышел покурить. В коридоре курил лектор - маленькие глазки за толстенными линзами очков, ярко-красная отвисшая нижняя губа, плечи и воротник пиджака осыпаны перхотью. - Вы правда думаете, что социализм в целом эффективнее капитализма? - спросил Ковалев. Лектор искоса посмотрел на Ковалева. - В целом - да. - А мне кажется, нет. - Хм, - оживился лектор. - Ну вот допустим, что лучше: есть деньги, а купить нечего, но со временем будет, или денег нет, а витрины ломятся? - Лучше, когда денег нет. - Почему же? Товар-то когда-нибудь все равно появится. - А если денег нет, их можно заработать, - сказал Ковалев. - Продать свою рабсилу. К тому же, учитывая наши очереди, товара можно и не дождаться. - Хм! - сказал лектор. - Действительно, подумать тут есть над чем. Но рабсилу продать не так-то легко. В условиях конкуренции. Кризис, безработица. Человек предоставлен самому себе. Неплановая, анархическая система хозяйствования... Нет, вы неправы, вы подумайте! Прозвенел звонок и Ковалев не успел сказать, что он уже подумал. Березкина поднялась, пропуская Ковалева на его место, молча глядела прямо перед собой. Второй час тянулся долго, Ковалев вдруг подумал, что у входа его сейчас ждет Ирка - и забеспокоился. Поминутно стал поглядывать на часы. Березкина посмотрела на него осуждающе. - Слушай, Тамарка, - шепнул Ковалев, испытывая гадское чувство, - а ты хоть раз с лекции сбегала? - Нет... - испуганно прошептала она. - А что? - Да вот хочу тебе предложение сделать: давай вместе сбежим! Она покраснела. Потом ответила беззвучно, одними губами: - Сегодня собрание комсомольское... - А мы и с собрания сбежим. Чего там делать? Муть одна. - Так нельзя... - с запинкой прошептала Березкина. "И если соблазнишь кого из малых сих..." - вспомнил Ковалев суровое предостережение и сказал: - Ну, как хочешь. А я сбегу. - А как? - Сейчас увидишь... - Он вырвал из тетради страницу и написал: "Извините, мне нужно срочно уйти!". Свернул листок, написал сверху: "Вниз, лектору", перегнулся через парту и разбудил сладко спавшую Лариску: - Передай вниз. Проследил, как записка, двигаясь зигзагами, путешествует к кафедре, за которой, согнувшись крючком, бормочет лектор. Вот записка достигла нижнего ряда, кто-то поднялся, подошел к возвышению, на котором стояла кафедра, положил записку перед лектором. - Научно-техническая революция в условиях Запада постепенно разрушает капиталистический способ производства, углубляя общий кризис... - тут он заметил записку и умолк. Пока он читал ее и усваивал, Ковалев собрал вещи, подмигнул Березкиной. Березкина покраснела так, что даже слезы выступили. Лектор поднял голову и внятно сказал: - Э-э... Пожалуйста. Тот, кто написал записку, может выйти. Ковалев сбежал вниз, сказал лектору - "Спасибо!" - и выскочил за дверь. Торопливо оделся и пошел к выходу. Перед главным корпусом университета было пусто и темно. Ковалев еще раз недоверчиво огляделся по сторонам и убедился, что предчувствие его обмануло. А ведь он так ясно представлял себе, как Ирка прохаживается перед входом, посматривая на часы... "Может быть, еще просто рано?" - подумал он с надеждой. Свернул с главной аллеи, смел снег со скамейки, сел. Из-за деревьев доносился шум улицы, а здесь было тихо и печально. По аллее прошла шумная группа студентов. Ковалев глянул на часы - занятия кончались. Он расслышал звонок, донесшийся из здания. Спустя минуту-другую из дверей выкатилась целая ватага, захрустел снег под множеством ног. Потом аллея опустела, в здании стали гаснуть окна. Ковалев сидел и уговаривал себя: "Ну, не может же такого быть. Ведь я так ее жду. Неужели она не чувствует, не понимает?" Прошло еще какое-то время. Ждать было уже бессмысленно. Он шел по проспекту мимо старинных зданий, мимо памятника Ленину, который подсвечивали прожектора, мимо большого магазина и еще дальше, и еще... И вдруг замер. Впереди, в толпе, мелькнула знакомая фигура, знакомое пальто. - Ирка?.. - машинально позвал Ковалев. Из Дома офицеров вышел военный и строго посмотрел на него. Знакомое пальто мелькнуло снова - дальше, у светофора, и Ковалев рванулся к нему. Но когда он продрался сквозь толпу на остановке, было уже поздно: поток машин отсек его. Свет фонарей бил прямо в глаза и он не мог разглядеть ее на противоположной стороне. А чуть дальше был ресторан, двери его то и дело впускали посетителей - приближался ресторанный "час пик". Ковалева вдруг пронзила догадка: там она, Ирка, в ресторане. Где же ей еще быть? Он дождался "зеленого", перебежал через дорогу и устремился к заветным дверям. А когда оказался у цели, вдруг остановился: "Она же там не одна... Ну, увижу я ее, и что скажу? Она же меня прогонит". Но все же он вошел, встал в очередь в гардероб. Миновал стеклянные двери и, воспользовавшись тем, что администраторша отвлеклась, прошел в зал. Потерянно остановился между столиками. Ирки здесь не было. Он повернулся - и наткнулся на администраторшу - монументоподобную даму с наклеенными ресницами и в фиолетовом парике. - Вы один? - поинтересовалась она. - Вон туда, пожалуйста... - Нет... Я передумал. Извините, - пробормотал Ковалев. Он вышел из ресторана и остановился в раздумьи. Какой-то ветеран мощного телосложения, торопясь к автобусу, с разгону налетел на Ковалева, отбросил его к окну. - Чего встал!.. - гневно прокаркал он. И побежал дальше. Крутой зад выпирал из-под полушубка. Потом перед Ковалевым остановилась девушка и стала что-то говорить, улыбаясь и блестя глазами. "Кто это? - тоскливо думал Ковалев, пытаясь понять ее речь. Что ей от меня надо?" Она еще что-то сказала, засмеялась, махнула рукой: "Не узнал? Ну, пока, привет!" - и исчезла, растворилась в темной суетливой толпе. Лица, шубы, шапочки, автобусы, зеленые огоньки такси, толчея у светофора, пьяный - милиционеры волокут его за угол, - желтый снег, блестящие провода, частокол горящих окон все это било по глазам, не давало сосредоточиться. Ковалев зажмурился и сразу же вспомнил, что ему надо срочно, сию же минуту мчаться к Ирке. Он очнулся и бросился к отъезжавшему переполненному автобусу, на ходу впрыгнул в заскрежетавшие двери, втиснулся в узкое пространство между изумрудным пальто и чугунного цвета шубой. Автобус тяжело, как переполненная лодка, отвалил от дебаркадера, накренившись на бок. На следующих остановках народ шел на абордаж, в двери лезли все новые толпы, водитель матерился в громкоговоритель, выскакивал из кабины и оттаскивал от дверей тех, которые ну никак не влезали. Другие пытались пробиться к выходу изнутри, с криком, плачем, угрозами протискивались - и не успевали. Летели пуговицы - хотя им некуда было лететь, - трещали по швам рукава, мохнатые шапки и шали лезли Ковалеву в глаза, в рот, и сам автобус выл почти человеческим голосом. А потом вдруг стало просторно и тихо. Автобус подошел к конечной остановке, развернулся, обиженно кудахча, и затих. Ковалев с наслаждением вдохнул воздух свободы. Перед ним расстилалось море разноцветных окон. Где-то там, в одном из этих домов, волнами встававших один за другим, его ждала Ирка. Или не ждала. Он почему-то был уверен, что ждала. Его уверенность была так велика, что он даже не взглянул на ее окна - взбежал по лестнице, постучал в дверь. Он не расслышал стука - так грохотало собственное сердце. Постучал еще раз и улыбнулся. Но двери не открывались. Он закрыл глаза и снова увидел пустой безжизненный коридор с белыми дверями. Двери сотрясались от грохота - их пытались открыть изнутри те, кого заперли там навечно. Тогда Ковалев начал стучать не переставая, и стучал, пока не открылась соседняя дверь. Ковалев увидел перепуганное лицо, волосы в бигудях, застиранный халатик. Женщина что-то сказала, но Ковалев не расслышал. - Что? - крикнул он, и грохот сразу затих. - Нету ее! - тоже крикнула женщина. - Нету! - Да, я вижу... Подождите. А где же она? - Откуда мне знать? - женщина успокоилась и спряталась за дверью, выставив наружу одну голову. Посмотрела на Ковалева и окончательно смягчилась, - Может, в театр пошла?.. Я, вроде, слышала на днях такой разговор... - В театр? - переспросил Ковалев, пытаясь понять, что это такое. Ему это удалось со второй попытки. - В какой театр? - Ну... не знаю... - неуверенно сказала женщина, и, на этот раз уже явно заподозрив в чем-то Ковалева, неожиданно крепко захлопнула дверь. - Угу, - сам себе сказал Ковалев. - В театр - так в театр. Пошла - так пошла. Он сел на ступеньку. Вспомнил, что где-то здесь, на стене, должна быть его надпись. Поднял голову. Увидел следы свежей штукатурки. Все надписи были нетронуты, а его - замазана. "Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою; ибо крепка, как смерть, любовь, люта, как преисподняя, ревность, стрелы ее - стрелы огненные... Большие воды не потушат любовь, и реки не зальют ее. И если бы кто давал все богатства свои за любовь, то он был бы отвергнут с презреньем...". Ничего не останется после нас. Все следы будут уничтожены, всё, что может напомнить о нас, будет затёрто, смыто. Никогда и никто не догадается, что мы тоже жили. Нас не было. Мы - фантомы, к нашей смерти все готово. Строгают гробы, на кладбище оттаивают землю, роют могилы. Нас ждут. Нет, даже больше того, подумал он после - нас хоронят уже при жизни, заживо. Вот смотри: ты живешь, но никто об этом не знает. Ни одна вещь не вспомнит тебя. Значит, тебя уже нет. Так что смирись и привыкни: всем пропадать. Никто не уйдет от безвестности. "Мы без вести пропали, мы без вести пропали, и следопыты юные отыщут нас едва ли...". Нет будущего, нет прошлого, нет и настоящего. - О господи! - вздохнул Ковалев. Полосатая кошечка незаметно подошла к нему и ткнулась в руку мокрым носом. - Ты откуда? - спросил Ковалев, глядя на нее, как на чудо. Погладил, она с готовностью подставила лоб, выгнулась, зажмурилась. - Мало же тебе надо, имя ты несуществительное... Он потрепал ее за уши, она прыгнула ему на колени. - Мурка-Мурка, зачем мы родились на свет? - Мяу! - Мурка-Мурка, зачем мы живем на свете? - Мя-а-ау! Хлопнула дверь подъезда. Ковалев поднялся со ступеньки, подхватив кошку. Так и стоял с мяукающей кошкой в руке, пока мимо проходили какие-то темные люди, уставшие, с сумками, с подозрением смотревшие на него. Потом он снова сел на ступеньку. И всякий раз, как на лестнице раздавались шаги, он поднимался и стоял, пока люди не проходили, а после снова садился и ждал чего-то - уже и сам не зная, чего. Он погладил кошку напоследок и вышел на улицу. Сел в троллейбус и поехал в город - мимо зияющей бездны, в которой призывно светились огни. На центральной площади он вышел и пошел к мрачному зданию облдрамтеатра. Подошел к дверям, подергал за ручку. Прижался носом к стеклу, стукнул в него кулаком вестибюль осветился мертвенно-зеленым светом. "Что за черт! Сигнализация, что ли?". Ковалев снова стукнул и снова вспыхнуло зеленое пламя. - Тьфу ты!.. Он пошел к служебному входу, открыл дверь - и оказался нос к носу с вахтершей. - Здрасьте! - опешил Ковалев. - Здрасьте... - вахтерша привстала. - А что, спектакли уже кончились? - Кончились. - И зрители разошлись? - уточнил Ковалев. - Разошлись, а как же... - Ну, тогда извините... Он пошел к остановке трамвая. Трамвая долго не было. На скамейке валялась пьяная баба, а какой-то мужик пытался ее растолкать, матерился и плакал. Мимо скамейки прохаживались люди и делали вид, что ничего не замечают. Ковалев тоже хотел не заметить, но передумал и зашагал до следующей остановки вдоль трамвайных рельсов. Спустя полчаса он поднимался по лестнице на пятый этаж. Постучал в обшарпанную дверь, расслышал голос Высоцкого и вошел. Сквозь дым и чад он разглядел массивную фигуру Вовы. Обнаженный до пояса, он сидел на полу. Рядом стоял жестяной чайник, на тумбочке орал магнитофон. Вова увидел вошедшего, широко улыбнулся и икнул. Ковалев выключил магнитофон. - Дар-ра-гой... - выговорил Вова не без труда. - Как... это... хар-ра-шо... что ты пришел. Собс-но... Садись... Ковалев присел на табуретку. - А я вот, собс-но, пью. - Из чайника? - спросил Ковалев. - Из чайника, - мотнул головой Вова. - Постой... А разве я из чайника?.. Ну да. Бражка там, в чайнике. Ковалев молчал. - А ты это... - сказал Вова. - Ты зачем музыку выключил?.. Не нравится тебе Высоцкий, да? - Да. Вова посмотрел на него в упор, подумал и вдруг, широко открыв рот, загорланил: - А у меня и в ясную погоду... хмарь на душе! Котор-рая болит! Хлебаю я колодезную воду, чиню гармошку... А жена - корит... Напевшись, он глубоко задумался. Потом поднял голову, увидел Ковалева. - А ты как здесь оказался? - Ногами пришел. - А-а... Ну, располагайся. Ковалев промолчал. - Ты чего, пить не будешь? - удивился Вова. - Не буду. - Ну и дур-рак... Он вздохнул, повозился на полу, поднялся и раскачиваясь пошел в туалет. Когда он появился снова, весь мокрый, Ковалев спросил: - Ты не знаешь, где Ирку искать? - Кого? - удивился Вова. - Какую Ирку? - Алексееву. - Але... Стой. Какую Ирку? Ты не путаешь?.. Гы-ым... И надолго задумался. - Ну? - спросил Ковалев. - Слушай... - наконец проговорил Вова. - Это та, что в параллельном классе училась? Ковалев покачал головой и вздохнул. - Ладно. Поеду я. - Куда? - удивился Вова. - В Зурбаган. Ковалев пошел к двери, Вова плелся следом и бормотал: - В Зурба... Вот так друг... Хорош друг. Он обогнал меня на круг... Наш, говорит, гвинейский друг... Было уже совсем поздно, но трамваи еще ходили. Ковалев доехал до Комсомольского проспекта, вышел, стал ловить такси. Такси, как назло, не было. Тогда он пошел пешком, изредка оборачиваясь, чтобы махнуть проезжавшей машине. Он прошел уже квартала три, проспект - вернее, то, что от него осталось, - полез в горку, и тут его догнал автобус. Ковалев замахал руками, автобус остановился. - До Мира доедем? - Садись! - весело отозвался водитель. В автобусе было тепло, темно, уютно. Играл магнитофон, водитель ему подсвистывал. - Здесь, что ли? - Чуть подальше. Автобус довез его до самого иркиного дома. Ковалев постучал и услышал из-за двери собачий лай. "Вот тебе и раз! Может, квартирой ошибся?". Он посмотрел вокруг. Да нет, вот она, надпись, затертая свежей штукатуркой. И постучал снова. Тогда раздались шаги и ее голос спросил: - Кто там? - Ира? Это я... Загремел замок, дверь открылась. Она стояла полусонная, в халате. - Здравствуй, - сказал Ковалев. Она вздохнула. - Проходи... - Ты меня прости, я сейчас уйду, - заторопился Ковалев. - Мне просто надо было знать, что с тобой все в порядке... (...мне так плохо было без тебя, разве ты не понимаешь? Я очень испугался сегодня, когда не застал тебя дома, долго ждал тебя, очень долго... Весь день я ждал тебя, и чуть с ума не сошел от беспокойства. Ты прости, я ведь сам не понимаю, что со мной. Прости пожалуйста, прости. Мне показалось, что ты мне приснилась, что тебя больше никогда не будет, понимаешь? Вот мы опять в темноте, в пустой комнате, а тут еще эта собака, откуда она взялась, и кто там ходит, за стеной? Почему ты молчишь? Я в театр ездил, мне твоя соседка - смешная такая - сказала, что ты в театр пошла, - но там было закрыто. А мне обязательно надо было тебя найти сегодня, обязательно. Ты не пугайся, я не всегда такой, просто мне страшно за тебя. И за себя тоже. Я долго в подъезде сидел, ждал тебя, с кошкой играл бродячей... А потом устал. Я знал, что тебя нет в театре, но подумал - а вдруг? А там стеклянные двери, и за ними зеленый свет вспыхивал, и никто не отзывался. И в ресторане тебя искал. Я подумал: наверное, самое трудное в жизни - найти человека. Самое трудное. А потом подумал: нет, самое трудное - остаться рядом с ним, уберечь его. Потом я к другу поехал, к тому, который тогда обознался, только имя твое угадал и фамилию, он сторожем работает, он талантливый очень, и пьет, потому, что с талантом жить - это как с бомбой в кармане. Талант покоя не дает, душа выхода ищет, а выхода нету. А еще, наверное, он от жалости пьет. Он людей жалеет, хотя и стыдится этого, и прячет свою жалость. Он и меня жалеет, и нашего Генерала это прозвище такое, на самом-то деле он не генерал, а всего лишь майор. Но ведь с такой жалостью жить невозможно, можно сердце себе надорвать. Жалости выход нужен, а выхода нет. Подожди, я снова путаться начал. Грустно мне, а почему - я не знаю. Может быть, я ошибся, может быть, мне в другую влюбиться нужно - в Тамарку Березкину, например. Она хорошая, Тамарка, только людей боится, и жалко мне ее, ох как жалко. Скажи, кто там, за стеной? Я не понимаю, кто там ходит? Чья собака скребет пол? Прости, я больше не буду тебя искать, но и ты пропадать не должна, и не говори мне, что сама меня найдешь, когда тебе надо будет, я уж лучше совсем уйду, чем так: ждать - и не знать, почему. Да-да, я сейчас говорю, как ненормальный. А ты нормальная, конечно. И тот, за стеной - он тоже нормальный. А те, что по радио гимн поют - они абсолютно нормальные, да? На них надо равняться. С утра встал, спел гимн - и весь день нормальный ходишь, да? Где она, эта норма? В чем она? В том, чтобы людей жалеть. Понимать их. Даже если не любишь... А их норма такая: не пей, не кури, не ругайся, любовью не занимайся, - то есть, вовсе не будь человеком. Вот она, ваша норма - не быть живым человеком...). Он не сказал этого всего. Только путано попытался объяснить свое появление в половине второго ночи. - У меня квартирант, - говорит она. - Я тебя с ним познакомлю, но не сейчас, хорошо? Завтра. Или послезавтра. Не сейчас. Сейчас спать пора. Зачем это все? - говорит она. - Не нужно. Ничего не нужно. Квартирант - дядя солидный, не думай. Он женат, и жена скоро приедет. А Ковалев сидел, обхватив голову руками, в пальто, с шапкой на коленях, и думал: любить нельзя, нельзя. Любить могут те, кто собой не дорожит, совсем не дорожит. А кому жизнь дорога - они понимают, что это уже не любовь, это безумие. Но ему-то зачем это все? Страшно как, страшно. "Я только-то и хотел - полюбить на всю жизнь, - думал он. - Но и этого нам нельзя. Как же можно любить? Это ведь надо жизнью своей не дорожить. Совсем не дорожить. А этого нам нельзя. Нет же, нет, - подумал он после, - как же я сразу не догадался? Можно все - пьянствовать, подличать, доносить, подхалимничать, хамить, совращать малолетних, врать день за днем, можно даже людей превращать в животных. И лишь одного нельзя - этих животных любить". Он поднялся, нахлобучил шапку. Ирка поцеловала его в губы и сказала: - Миленький мой, не сердись, не обижайся. Мне еще подумать надо, а ты совсем мне времени не даешь. Вот люби тебя - и все. Так же нельзя, понимаешь? Подожди хоть чуть-чуть... - Хорошо, - сказал он. - Будем просто друзьями. По субботам будем вместе чай пить и телепередачи просматривать. - Не сердись, - повторила она. - Я же здесь, никуда не исчезну. Ты подожди меня, ладно? - Ладно. Тут он опять подумал про квартиранта с собакой. - Мне надо с ним познакомиться. - Познакомишься. Куда ты торопишься?.. Да и зачем он тебе? Квартирант как квартирант. Бывают и хуже. - Мне бы ты комнату не сдала, - вздохнул он. - Не сдала бы, - согласилась она. Он вышел. Постоял на улице. Она махнула ему рукой из кухонного окна, потом свет погас. Он еще постоял, поглядел на звезды, на стадо девятиэтажек, замерших в отдалении. И пошел к троллейбусной остановке. Внизу, под обрывом, расстилалось море огней, и пунктир огоньков очерчивал огромную чашу города. Ковалев снял шапку, подставив лицо пронзительному ветру, налетавшему снизу. Потом отправился по дороге, переметенной поземкой, не оглядываясь и ни о чем не жалея. 3. - Вот, - сказал Мурлыкин и положил на стол перед Бумажкиным серенькую папку с тесемками. - Роман? - спросил Бумажкин. - Роман, - сказал Мурлыкин со скрытым сарказмом. - Большой? - с беспокойством спросил Бумажкин. - Да не очень - десять листов. - Все-таки большой... Бумажкин вынул платок и промокнул лысину: солнце било в окно совсем не по-зимнему, стекла прямо светились и вместе с ними светилась аккуратная лысина Бумажкина. - Ну, и что там? - спросил опять Бумажкин. - А-а... - Мурлыкин махнул рукой. - Психология. Фрейдизмом попахивает. Нет, есть места сильные. Я смеялся даже, когда Сергеев изображает разговор в издательстве. У него в романе действует гений непризнанный - литератор Сережин, - он рукопись в издательство принес. Редактор смешной... Гы-гы! - Вот же люди, - сказал Бумажкин, начав волноваться. - Смешно им. Все им смешно!