– Ты обиделся, – сразу же встрепенулась она, отрываясь от подушки.
– Нет, – проговорил он тихо, – просто мне пора. – И еще тише добавил: – Мы на боевые уходим.
Резко выпрямившись, он встал с взвизгнувших от такого невежливого обращения пружин.
– Ты обманываешь, я вижу, ты обиделся… – Она опустила глаза. – Прости меня.
– Ладно, я пойду, – тихо пробормотал Сергей и направился к выходу.
Лицо нестерпимо горело, пот крупными градинами стекал по лицу. Он отвернулся, чтобы ей этого не было видно, и взялся за ручку двери.
– Подожди, Сережа! – Он мотнул головой и, не в силах противиться очарованию ее голоса, обернулся. Она посмотрела на него, затем куда-то в окно и едва слышно произнесла: – После боевых, ладно?
Сергей постоял еще с минуту, пока до него доходил смысл сказанных слов, затем прощально окинул ее взглядом и, улыбнувшись лишь одним уголком губ, вышел из комнаты. Через пять минут он уже стоял под душем, смывая свой недавний позор, а в женском модуле, уткнувшись лицом в подушку, беззвучно плакала Лена.
– Дура я, дура! – без конца повторяла она, кусая и без того распухшие губы.
– Так, жрем в темпе! – обронил Виктор, усаживаясь за стол. – Времени в обрез, – пояснил он, подставляя тарелку под увесистый половник супа.
Отломив от черной, непропеченной внутри буханки хлеба жесткую корку, он принялся хлебать добротно заправленный комбижиром суп. Покончив с ним, он сразу взялся за компот. (На второе была уже опостылевшая гречка, и есть ее Виктор на такой жаре не собирался.) Сжевав оказавшуюся на дне кружки курагу, сержант еще пару минут ждал, затем решительно поднялся.
– Все, обед окончен, топаем, – Бебишев взглянул на часы. – И так опаздываем, – поторопил он, тем самым предоставив некоторым особенно тщательно пережевывавшим пищу товарищам возможность покостерить его за не полностью набитые желудки. Но замкомвзвода это волновало мало, тем более что ругались ребята беззлобно, больше для души, так как понимали, что время не терпит и вертушки ждать не будут.
– Строй, разойдись! – глядя на далеко не стройную «толпу строя», громко скомандовал Виктор.
Тихий шепот не прекращавшегося разговора перешел в гул двух десятков глоток. Некоторые, на ходу доставая пачки сигарет, поплелись в курилку, остальные – их было большинство – юркнули в благожелательную тень казармы, чтобы заняться какими-нибудь неотложными делами: кто-то сел писать письма, кто-то поспешно переобувался, некоторые в задумчивости разглядывали фотографии, присланные из дома, и молчали. Пятеро бойцов, заняв один из «кубриков» модуля, окружили прижавшегося к гитаре Федота. Что-то мелодично заунывное срывалось с его губ, невольно заставляя сердце окруживших его солдат сжиматься от грусти и умиления.
Мишка Батаев стоял чуть в стороне и, казалось, вслушивался в незатейливые звуки мелодии, но на самом деле его разум витал далеко от казармы, в далеком, маленьком, но таком родном городишке. Он мысленно гулял по его улицам, заглядывал в знакомые дворы, видел родные, за эти два армейских года нисколько не стершиеся в памяти лица. Ему было грустно, но на лице Батаева красовалась широкая, будто приклеенная улыбка. Он улыбался почти всегда и везде, слывя среди солдат роты неунывающим весельчаком. И неудивительно, но именно Мишка был одним из немногих, кого чаще называли не по имени, а по прилипшему с первых дней прозвищу Блатной. Мишка не обижался, а даже, кажется, гордился этой кликухой. Всегда веселый и общительный, он любил подшутить над друзьями, которые, впрочем, тоже не оставались в долгу, но превзойти Блатного не могли. Тот иногда отчебучивал такие номера… Почти легендой стала его выходка с гранатой, когда он, «загрузившись» кишмишовкой, ввалился в баню, где сидели обкурившиеся чарсом «дедушки», вытащил из кармана гранату, выдернул из запала чеку и раскрыл ладонь. Балдеж как рукой сняло, а балдеющих сдуло, будто ураганным ветром. Тем временем Мишка довольно загыгыкал, вывернул из гранаты запал, на котором не было ничего, кроме резьбы, и быстро ретировался. Смеха от этого происшествия было больше, чем обиды, поэтому Мишка отделался легкими упреками. Но никто бы не поверил, что под маской весельчака и балагура скрывается чувствительная, легкоранимая натура. Конечно, его душа огрубела за последние два года, но по-прежнему оставалась мягкой по отношению к тем людям, которых он любил. Он был смел до дерзости и порой безрассуден до глупости, но, вопреки всему, до сих пор оставался цел и невредим, сам порою удивляясь этому странному факту.