В темноте мы подъехали к освещенной аптеке. Мой курорт этой осенней ночью, в дожде и слякоти, смотрел озяблой деревушкой. Я соскочила, расплачиваясь кружевным лифчиком и красною лентой. И как же обрадовалась мне аптекарша! Долгое время мы только целовались, и она хлопала себя между поцелуями по бедрам, восклицая:
— Нет, не верьте картам! Я говорю мужу: выпала червонная дама с дороги, вот увидишь, приедет кто-нибудь, а он отрицает: какое, говорит, теперь сообщенье? Адя, Адя, иди сюда, подтверди Алиночке, что я говорила про червонную даму!
Появился аптекарь, Адольф Сигизмундович, рыжий, веснушчатый, с пышными красными усиками. Пошли расспросы, рассказы. Аптекарша передала мне с большим негодованием о том, как к ней дважды являлась Кожинская, требуя детей, и как наконец приехала не тетка, а экономка тетки, забравшая их с собой. Дети все тосковали по мне и не хотели уезжать.
Выспавшись на мягких пуховиках, я проснулась ранним утром, старательно причесалась и оделась, захватила пайки и купленные на базаре случайные сладости и, сопутствуемая аптекаршей, дошла до красивой дачи с крупной вывеской «Дом инвалидов № 2».
Здесь аптекарша распрощалась со мной:
— Вам приятней с глазу на глаз встретиться, а я пойду на процессии посмотрю, у нас ведь все, как в городе будет, и музыка и митинг.
Калитка раскрыта, ступеньки пройдены, зазвенел звонок. Сверху сошла степенная старуха в чепце и сняла цепочку.
— Вам кого?
Я назвала камергера. Старуха широко улыбнулась.
— Идите, идите… Дайте я помогу вам донести мешок.
Мы прошли по деревянной лестнице, покрытой дорожкой. У одной из дверей она постучала, потом открыла ее и пропустила меня вперед. Я быстро вошла, увидела милого, изумленного старика, поднимающегося нам навстречу на дрожащих ногах и вперившего в нас светлые, незрячие глаза. Но он все же узнал меня, прежде чем я кинулась ему на шею.
— Aline, mon enfant![10] — воскликнул он счастливым голосом, — я ждал этого, я знал, что вы вернетесь!
Спустя минуту мы сидели с ним на диванчике и оба вытирали слезы. У старика была светлая, чудесная комната, с геранью на окнах и ковриком на полу. Когда я вошла, он собирался завтракать, — на столе стояла тарелка с перловой кашей без масла.
— Не вредно вам?
— Что вы, что вы! Если бы вы знали, Aline, сколько чудес наделали с нами большевики. Да, мой дружок, не улыбайтесь, я на старости лет перевариваю эту крупу и все, что хотите. Я спасен от катара, спокоен, весел, за мной присматривают. Право же, милая, мне совестно иногда пользоваться всем этим, не будучи способным ни на какую работу. Глаза пошаливают, и… знаете, я кажется, не совсем хорошо вижу.
Он впервые признался в этом без видимого страданья. Старик был щегольски одет, в чистом белье, с чистыми ногтями.
— Ходят за мной, как за ребенком. Здесь живут, между прочим, некоторые профессора, инвалиды, вроде меня. Мы философствуем понемножку, в хорошую погоду, когда ревматизм не мучит. И знаете, я все продолжаю думать… Помните, у Пушкина: я жить хочу, чтоб мыслить… Да, вот именно, мыслить и страдать, ничего больше. Самое ценное, самое существенное — оно-то и держит нас крепко. Все остальное, дитя мое, бесследно и надоедливо.
Он говорил еще долго, радовался, как дитя, моим подаркам, но вопросы его обо мне были коротки и не любопытны. Он стал стариком в последней стадии старости, когда подводишь итоги и говоришь монологами. Чужое кажется в эту пору далеким, малопонятным. И я не нашла в себе сил быть откровенной с ним так, как мечталось мне. Да и что сказать? Перед этой убеленной жизнью, заглядевшейся за горизонты сегодняшнего далеко, далеко вперед, — чем показалась бы исповедь моего маленького, себялюбивого женского сердца?
Мы провели чудный день, гуляли, обедали. Я читала ему газету, познакомилась с такими же старичками, как он, присутствовала на забавных спорах, политических и религиозных. А рано утром та же молочница подсадила меня к себе на подводу.
И уж так устроен человек, что в отлучке он испытывает интимнейшие прелести любви: сдержанную нежность, острое ощущение того, что могла бы дать близость любимого и ревнивое храненье тайны, — говоришь с чужим о том о сем, притворяешься внимательным, а у сердца, как голубь, ворочается и греет нежность. Тоска по Безменову охватила меня. Ожившему сердцу показалось нелепым минутное отчужденье. Ведь ничего не произошло, и откуда взялись мои страхи?