Нет, Слави Багрянов должен выйти из гестапо! Должен! Иначе «старые солдаты» на час или на минуту дольше будут разгуливать по земле и, подыхая, тащить за собой нас целыми народами и нациями.
Лицо Лейбница, покачиваясь, формируется из мрака — лицо калькулятора смерти, аккуратного читателя книг. Невыразительное лицо... Кем он был в прошлом? Чиновником? Полицейским? Служащим фирмы? Вопросы не праздные, ибо каждая профессия накладывает отпечаток на человека и его психологию, а мне необходимо безошибочно и точно провести с криминаль-ассистентом еще один, последний, разговор... К сожалению, Лейбниц так безлик, что я ничего не могу угадать. Четкий, прилежный механизм, не загибающий углов и не слюнявящий пальцы. Это единственное, что я знаю достоверно. Остальное не дает зацепок.
Итак, аккуратность и прилежность, сочетаемая с идеальной дисциплинированностью. Приказано пятнадцать — будет пятнадцать, даже если один представляет дружественное государство. Это не от ненависти к славянам, а от пренебрежения к мелочам ради главного. В данном случае — приказа. Впрочем, и ненависть есть тоже.
Аккуратность... Оказывается, я все время помню о ней, и не только потому, что Отто выделил это слово интонацией. Просто, как качество, само по себе незначительное, оно обязательно должно стоять в ряду других, родственных, среди которых найдется место и исполнительности... Хотел бы я знать, есть ли в инструкциях гестапо пункт о том, что заявления заключенных должны регистрироваться и подвергаться проверке? И если есть, то хватит ли у Лейбница исполнительности, чтобы последовать ему?.. До, а не после моей смерти, разумеется!
«Пора, Слави!»
Сбрасываю одеяло и, подойдя к двери, решительно стучу. «Кормушка» отваливается, и в квадрате возникает форменная бляха на поясе надзирателя. Говорю быстро и отчетливо:
— Чрезвычайное заявление! Я хочу сделать признание господину Лейбницу. Немедленно!
Бляха не трогается с места.
— Заявишь утром!
— Я заложник. Утром меня казнят... Скажите господину Лейбницу, что мне известно такое... Он будет в восторге!
Ответа нет. «Кормушка» захлопывается, и я, приникнув к двери ухом, тщетно пытаюсь уловить звуки удаляющихся шагов. Похоже, надзиратель и не трогается с места. Стучу еще раз, кричу:
— Слушайте, в пять тридцать склад будет взорван!.. Ровно в пять тридцать!
Свет. Оглушительная затрещина. Вопрос:
— Что ты сказал?
Губы у меня разбиты, но я стараюсь, чтобы каждое слово колом засело в ушах надзирателя. Получаю еще одну затрещину и в два шага преодолеваю довольно длинный коридор — надзиратель здоров, как бык, и справляется с моим весом почти шутя...
Знакомая дверь с медными пуговичками. Костяшки пальцев скребут ее, становясь учтивыми и мягкими... Лейбниц отрывается от книжки и смотрит на нас, заложив страницу пальцем.
— В чем дело, эсэсман?
Грохот каблуков. Рапорт:
— Этот тип заявил, что в пять тридцать взорвут склад! Сейчас три с минутами, оберштурмфюрер.
Лейбниц механически отворачивает манжету и, бегло глянув на часы, прикусывает губу. Смотрит на меня.
— Признаться... вы меня удивляете, Багрянов.
— Обещайте мне жизнь...
— Хорошо, хорошо... Вот что — пришлите сюда Отто и протоколиста. И живо!
Выйдя из-за стола, Лейбниц подталкивает меня к стулу.
— Садитесь. О каком складе речь? В Монтрё полным-полно складов. Вы что — язык прикусили?
Он прав. Я действительно прикусываю язык. В прямом и переносном смысле. Монтрё для меня — белое пятно на карте: где какая улица, площадь, переулок? Где склады?
— Я все скажу, — бормочу я и облегченно вздыхаю: в комнату входят Отто и ефрейтор с заспанным лицом — протоколист. — Вы не опоздаете...
Протоколист бесшумно пристраивается у стола. Зевает, показывая острые куничьи зубки.
— Я записываю, оберштурмфюрер?
Лейбниц раздраженно кивает.
— Конечно!
— Тогда спросите его, пожалуйста, об анкетных данных. Для протокола. Я пока отмечу время — три семнадцать, второе августа тысяча девятьсот сорок второго. Допрос ведет криминаль-ассистент Лейбниц при участии гауптшарфюрера Мастерса. Так?
Лейбниц присаживается на край стола.
— Имя, фамилия, место и время рождения, адрес? Отвечайте точно и без задержки. Вы поняли?
— Да... Я Багрянов Слави Николов, родившийся в Бредово, Болгария, шестого января тысяча девятьсот седьмого года от состоявших в церковном браке Николы Багрянова Петрова и Анны Стойновой Георгиевой. Проживаю в Софии по улице Графа Игнатиева, пятнадцать. Подданный его величества царя Бориса Третьего. Холост. По профессии — торговец, владелец фирмы «Трапезонд» — София, Болгария.
Протоколист скрипит пером. Спрашивает;
— «Трапезонд» — через «е» или «и»?
— Через «е».
Лейбниц щелкает пальцами.
— Записал? Отметь: признание принято криминаль-ассистентом Лейбницем... Ну, рассказывайте.
Дело идет на лад. Но теперь мне не нужны свидетели. Изображаю крайний страх и говорю, запинаясь:
— Умоляю... выслушайте меня наедине... Я скажу все и быстро... Вы же обещали мне жизнь!.. Маки, если дознаются о нашем разговоре, убьют меня... Протокол — улика!..
Лейбниц морщится.
— Чепуха! Поторопи свой язык!
— Не могу, — настаиваю я. И напоминаю: — Через двадцать минут будет поздно. Вы не успеете...
Сообразив, очевидно, что так оно и есть, Лейбниц сдается.
— Отто! Жди в канцелярии и приготовь дежурный взвод. Пусть строится во дворе у машин.
Протоколист зевает.
— А что делать с этим?
— Зарегистрируй и впиши в журнал, что арестованный дал показания лично мне. Понял: лично!
О жажда лавров! Скольких она погубила и скольких погубит еще, прежде чем исчезнуть в числе отмирающих качеств. Лейбницу предстоит поплатиться разом за чрезмерное желание отличиться и врожденную аккуратность. Надо только потянуть минуты две-три, пока протоколист зарегистрирует документы положенным образом и увековечит факт пребывания болгарского подданного в отделении гестапо Монтрё. Болгарского подданного, а не бродяги...
А теперь — по существу... Я достаю сигареты и вопросительно смотрю на Лейбница.
— Ну, что еще?
— Огня, — кротко говорю я. — Я так волнуюсь...
Лейбниц щелкает зажигалкой.
— Начинайте. Что вы там болтали о складе и связях с маки?
— О связях? Пока ничего. Но могу начать с них.
Делаю паузу и говорю намеренно безразлично, словно в пространство:
— Пожалуй, пора... Как вы считаете, протоколист уже сделал записи? Наверно, нет... Подождем?
Наслаждаюсь бешенством в глазах Лейбница и продолжаю:
— Итак, о связях... Наберитесь терпения, я начну издалека... И не тянитесь, пожалуйста, к кнопке — звонок кончится для вас печально, Лейбниц... Ну, оставьте звонок в покое!..
— Ты!..
Лейбниц спрыгивает со стола и... соображает.
— Поздно, — говорю я и глубоко затягиваюсь сигаретой. — Поздно, Лейбниц. Протоколист ни за какие блага на свете не порвет документ. За это его отправят так далеко, откуда редко кто возвращается. Надо было думать раньше, есть ли разница между безвестным бродягой и гражданином союзного государства. Вряд ли теперь вам удастся спихнуть дело на Готье, а это пахнет для вас не штрафной ротой, а кое-чем похуже. Не верите?
Встаю и подхожу к Лейбницу вплотную.
— За такую неловкость, как расстрел богатого болгарина, едущего в Берлин, чтобы предложить германскому солдату хлеб в его рацион, — за эту маленькую глупость рейхсфюрер СС вздернет тебя здесь же на самом надежном пеньковом галстуке. Понял, Лейбниц?
Чистенькие щечки вызывают у меня непреодолимое желание вернуть Лейбницу все пощечины, полученные от гестапо в кредит... Ах, как не хочется быть вежливым... Делаю пару глубоких затяжек и, любуясь дымом, говорю:
— Впрочем, готов допустить, что болгарский посол не пользуется в Берлине достаточным авторитетом. Не берусь также гарантировать, что оберфюрер фон Кольвиц ринется разыскивать Багрянова — одним славянином больше, одним меньше, какая в принципе разница? Допускаю, наконец, крамольную мысль, что даже МИД Болгарии не пошевельнет пальцем, чтобы защитить меня. Меняет дело? О нет...