Выбрать главу

— Невероятное, черное дело с этим письмом, Игорь Матвеевич!

— Да, я что-то не припомню о таком деле на флоте.

— Хорошо, что пока обошлось. Вот он, непредвиденный случай, который мог все потопить! — Командир стал молча прохаживаться по мостику, думая, кто же теперь станет нести вахту. «Будем делить ее с Игорем Матвеевичем. Тем двум подлецам и ногой не дам ступить на мостик», — решил он и, улыбнувшись по обыкновению после горьких раздумий, сказал: — Придется нам с вами нести двенадцатичасовую. А, мамочка моя? Вот дела! А как вы думаете, если Свирину доверить? — высказал он неожиданно мелькнувшую мысль.

— Павел Петрович — дока насчет парусов, редкий моряк, я многому научился у него.

— Вот и отлично. И как мне раньше в голову не пришло? Правда, поступок крамольный — боцману доверять офицерскую вахту!

— Да, конечно...

— Хотя сейчас в России те же боцманы и матросы флотом правят. Честно говоря, мы недооценивали способности рядовых людей, хотя знали, что из их среды вышли и князь Меншиков, и Ломоносов. Кастовость заела... Позвольте, позвольте... Никак нас миноносец догоняет?

Миноносец прошел в опасной близости от левого борта, подняв сильную волну.

— Чтобы вас... сыны Альбиона! — командир беззлобно выругался. — Эх, и надавал бы я вам по мордасам за такие штуки! Чуть буксир не порвался по их милости.

Пока лишь этой небольшой неприятностью обошлось рискованное плавание по заливу Плимут-Саунд.

Туман рассеялся, оставив золотистую дымку над морем и холмистыми берегами залива. Чтобы помочь «Нептуну», командир приказал пустить машину, и ход увеличился до семи узлов.

Военное министерство «в связи с трудностями снабжения» отменило традиционную чарку, но после двух революций командир клипера пренебрег приказом бывшего министра. К тому же в числе грузов на клипере находилось двадцать тонн чистейшего спирта, предназначенного для медицинских нужд, и Зорин восстановил традиционную чарку, чем несказанно поднял свой и без того высокий авторитет среди команды.

Боцманы просвистели к чарке. Торжественно вынесли медную ендову с водкой. Матросы благоговейно выпивали и, закусив ржаным российским сухарем, шли к своей артели есть щи, дух от которых разносило за борта клипера. Запах щей уловили и на рыбацком боте, дрейфовавшем с обвислыми парусами. Команда бота — старик и трое подростков, вытянув шеи, казалось, старались заглянуть в бачки со щами.

— Ишь ты, бедолаги, — сказал Громов, — голодные, поди. Тоже и у них не у всех сладкая жизнь, хоть и богатая страна.

— Это кому как в жизни повезет, — солидно вставил Брюшков, зачерпывая ложкой щи. — Не нами такой порядок установлен. Искони так и на всей земле: есть и богатые и бедные.

Зуйков сказал, облизав ложку:

— Все свою кулацкую линию гнешь, Назар. А линия эта кончилась, братец мой. Новая линия началась у нас, Назарушка. — Он прищелкнул языком и подмигнул.

Выпитая водка, сытная еда расслабили враждующие стороны, и спор велся вяло, добродушно. Каждый сознавал собственную правоту и поэтому снисходительно относился к мнению другого.

— Для кого новая линия нужна, а кто и на старой проживет, — ответил Брюшков, тоже облизав ложку и положив ее на брезент. — Кому какая линия нравится. Нам и по старой жить да жить. А ваша новая неизвестно куда приведет. Ты вот все агитируешь: то долой, другое долой...

— Совершенно правильно, — подтвердил Зуйков.

— Как бы эта верность да правильность кривдой не обернулась. Не зря англичане забеспокоились. Дескать, у русских союзников произошло затмение ума, и надо им мозги вправить, пока не поздно.

— Пусть за свою голову беспокоятся. Как бы мы им не вправили!

— Ты, Спиря, как заяц во хмелю. Где уж нам вправлять. Вот догонят... — Брюшков замолчал, почувствовав, что перехватил лишнего.

— Э-эх, — Зуйков постучал ложкой по голове Брюшкова, — совсем нет у тебя понятия. Такое накликаешь...

— Себе постучи! — Брюшков отбросил руку Зуйкова, но дальше этого не пошел, чувствуя, что вся артель не на его стороне. — Слова не скажи...

— Говори, да не заговаривайся...

Левый берег давно скрылся. По-весеннему грело чужое солнце, припекая спины моряков. Сильней запахло разогретой смолой, парусиной, солью.

Убрали бачки. Матросы тут же на палубе легли отдохнуть положенный уставом час. Скоро все уснули на выскобленной добела палубе, подложив под голову свернутые бушлаты.

«Нептун» с «Орионом» обогнали низко сидящий транспорт. На его палубе, загроможденной повозками, походными кухнями, расположились солдаты, стояли они и у фальшборта, образуя розовую линию лиц. Солдаты с завистью поглядывали на палубу парусника со спящими матросами.

Унтер Бревешкин сидел в карцере — крохотной каютке, рядом с подшкиперской, в ней хранилась старая парусина и отслужившие свой срок канаты. В карцере не было иллюминатора, а только зарешеченное окошко в дверях. Бревешкин не отходил от окошка и жаловался на свою судьбу сторожившему его часовому Грицюку.

— Только подумай, братец, в какое дело втравили меня господа офицеры. Снеси, говорят, письмо, десять фунтов получишь. И все было бы по форме, если бы не этот Зуйков... — последовало ругательство, длившееся не меньше минуты.

— Во брешет! — Грицюк поскреб затылок и, опершись на винтовку, терпеливо ждал. Его смуглое лицо выражало усталость и скуку. Такое выражение оно приняло, как только его «забрили», и лишь когда разговор заходил о доме, Украине или когда вечерами в хорошую погоду подвахтенные пели, Павло Грицюк становился совсем другим человеком, с лица сходили скука, усталость, глаза энергично блестели, а вялые мускулы наливались силой.

Выдав «заряд» по адресу Зуйкова, Бревешкин пригрозил переломить ему все ребра и, вдруг сникнув, спросил:

— Как там матросы? Поди, озверели?

— А ты думал — похвалят?

— Вот подлецы, мало их пороли в пятом году, поросячьих сынов, — последовало новое длиннейшее ругательство, а затем вопрос: — А что мне сулят эти каторжные души?

— Да ничего такого. Толкуют, что спишут за борт, только не мают часу.

— За борт?

— Да. Если полевой суд не расстреляет.

— Да ты что?

— Да ничего. За измену всегда вешали, а тут просто расстрел. Скажи спасибо.

В словах Грицюка чувствовалось безразличие, скука и уверенность, что судьба заключенного решена раз и навсегда, а следовательно, и толковать об этом нечего. В довершение всего часовой посоветовал:

— Ты бы с отцом Сидором поговорил трошки, все он ближе к богу, мабуть, какой совет даст, что делать твоей окаянной душе, когда она полетит на небо. Может, и тебе в рай можно? Как-нибудь боком?

От таких слов у Бревешкина помутилось в глазах.

Грицюк усмехнулся. Ему не было жалко человека, который хотел оставить его на «неметчине» бог весть на какое время; а сейчас еще можно поспеть к сбору урожая. Грицюк прислонился к переборке и задумался, представляя себе, как он идет по проселку, мимо своего поля, рано поутру, когда в хлебах перекликаются перепела, и с лица его на этот раз сошла серая скука.

Стива Бобрин переносил не менее жестокие муки. В отличие от Бревешкина, которого страшило только наказание, гардемарин еще страдал нравственно, понимая всю тяжесть своей вины. Воспитанный в старых морских традициях, высоких понятиях о долге и чести, он знал, что совершил подлость, с каких бы позиций ни подходить к его участию в этом деле.

«Пуля в лоб, только пуля, — подумал он со слезами на глазах. — Бедная Элен. Она никогда не узнает о моем бесславном конце». Стива Бобрин никогда не признавался себе, что одной из причин, причем главных, побудивших его раскрыть намерения командира, было желание остаться с Элен, заходить к ней в магазин и... покупать перчатки. Боже, сколько у него уже этих перчаток! Элен смеялась, передавая ему очередную покупку:

— Мистер Бобринкс, зачем вам столько перчаток? Вы думаете открыть свой магазин на клипере? Эти перчатки так хорошо подойдут вашим матросам тянуть канаты, драить палубу... — И она смеялась, блестя жемчужными, зубами, и так многообещающе смотрела на него. — О, Стива Бобринкс...