— Кто еще знал? — спросил следователь, глядя на меня.
— Больше никто, — сказал я и увидел еле заметный кивок отца. Вот в чем дело, понял я; и отец не хочет, чтобы я говорил про Ивана.
— Никто? — спросил следователь, он смотрел на меня требовательно и угрожающе, и я сразу ощетинился весь.
— Раз говорю никто — так никто.
— Ладно, — сказал следователь и стал писать. А я сидел, весь дрожа и стараясь сидеть особенно тихо, чтобы он не заметил этой моей дрожи, потому что я знал, что дальше будет вопрос, с кем я купался, и тогда все погибло. Я скажу об Иване, и отец опять нахмурится, и неизвестно, что тогда будет.
— Ладно, — повторил следователь и прекратил писать. — Товарищ Голубовский, — сказал он, — я вас и вашего сына отпускаю. На партячейке, правда, будет разговор. Но пока могу обвинить вас лишь в отсутствии бдительности, а она нужна, товарищ Голубовский, ох как нужна. Подпишите, — он сунул лист с протоколом отцу, потом мне. Я вслед за отцом поставил внизу под косым почерком капитана свою фамилию, увенчав ее кляксой.
— Можете идти, — сказал капитан, козырнул и тут же снял фуражку. Отец кивнул мне на дверь, потом приостановился.
— А девочку мы с собой прихватим или вы доставите?
— Вы забирайте, — сказал следователь, — ты выйди, Толя.
Я посмотрел на отца, он кивнул, я вышел в полутемный коридор, в котором никого не было, и остановился, прижавшись затылком к двери.
— Операция кончилась, накрыли мы крупную дичь, — заговорил следователь, — и в этом помогла нам эта ваша девчонка Тында.
— Умная девочка, — сказал отец.
— Умная, — подтвердил капитан, — к тому же бандеровцев ненавидит. Они отца у нее убили. Говорит, что у вас в доме полно бандеровцев. Правильно, нет?
Я ждал, что скажет отец.
— Бандеровцев у нас нет, — сказал он после молчания, — есть один паренек, Иван. Песни поет старинные, у него весьма своеобразное представление об украинской истории, но до связи с бандами, по-моему, тут далеко.
— Вы в этом уверены? — спросил бас следователя.
— Да, — сказал, чуть помолчав, отец, — и, понимаете, нет смысла его делать бандеровцем.
— Как это?
— Подозревать заранее.
— Это вы бросьте, — отсек капитан, — если есть улики, это, не заранее.
— Улик нет, — сказал отец, — вот сегодня вы целый день подозревали меня. Разве я мог быть связан с этим типом? Да я и не знаю, был ли он врагом, мало что почудится девчонке, настроенной против всего украинского...
— Вы сами-то украинец, товарищ Голубовский?
— И вы украинец, товарищ капитан.
— Я прежде всего советский человек.
— И я, — сказал отец, — потому-то я и не могу подозревать каждого.
В комнате помолчали.
— Хорошо, — сказал следователь. — У вас записано, что вы награждены. Чем и когда?
— Имею по Красной Звезде за Ярцево и за бои под Калинином, орден Красного Знамени за Воронеж, — сказал отец, — Славы третьей степени за Прут и Славы второй степени — за Секешфехервар.
— Знакомые места, — сказал капитан, — ну, поделюсь с тобой, Голубовский. Девчонка эта, она лучше любой ищейки... Знаешь, кто толстый этот был? Один из главных их связников. И если на такое дело он пошел, значит трещат у них кости во всей организации.
— На какое дело? — спросил отец.
— Знаешь, что было у него в кофре?
— Нет.
— Он же в нем самого Смагу вывозил.
— Что за Смага?
— «Проводник» их. Недавно бежал из комендатуры. Двоих взяли опять. А его никак не могли найти... И в твоей машине толстый этот вывез его под самый Збараж.
— Дела-а, — помолчав, подавленно сказал отец.
— Понял теперь?
— Понял...
— А ты небось думал, что я тебя напрасно подозреваю, так?
— Думал, — признался отец.
— Теперь осознал?
— ...Осознал.
— Можешь ехать, — сказал следовательский бас, — только вот что... Ты обдумай сам ситуацию, мне-то все равно. А ты подумай. Есть тут одно выпавшее звено, — следователь замолчал.
— Ну? — спросил отец.
— Не хотел я тебя, Голубовский, в это путать. Мужик ты, по всему видать, крепкий, не студень какой-нибудь. Другой бы на твоем месте уже сто коробов наврал, а ты в порядке. Так что уважаю. Признаюсь.
— Спасибо, — сказал неторопливый голос отца.
— Так вот, — со спокойной насмешкой загудел капитан, — есть одно выпавшее звено. Уверен я, что они знали о твоей поездке в Збараж, понимаешь?
Отец молчал.
— Я тебя нарочно не путал. Иначе в этой истории ты никак и никому ничего не докажешь. Потому что вопрос здесь стоит так: верить или не верить. Тебе я верю... Знаю, что ты ни при чем. Но как коммунисту я тебе говорю: сам доведи это дело до конца. Сам. Понял?
— Понял, — с усилием сказал отец.
Послышались шаги. Я отскочил от двери и прижался к холодной стенке.
Открылась дверь, отец обернулся и пожал руку следователю.
— Спасибо, капитан, — сказал он, — хоть имя назови. Долго помнить буду.
— Борис, — сказал капитан, — а помнить, что ж, — это правильно. Помнить надо. Война не кончилась. И в этой войне нам позиций не выбирать. Советские мы люди, Голубовский, и партбилеты нам недаром вручали. Надо уметь разбирать, кто враг, кто друг, и поступать соответственно.
Отец молча взглянул ему в глаза, крепко стиснул руку и подошел ко мне.
— Ну, едем.
Я кивнул.
В это время послышался топоток, и появилась Кшиська.
— Цо? Мы вже едем, пане Голубовський?
— Садись в машину, — сказал отец, оглядывая ее с ног до головы, — садись и жди нас, неусыпная Кшися.
Кшиська важно кивнула и удалилась своей походкой взрослой женщины, уверенной в том, что она привлекает внимание.
— Попрощайся с капитаном, сын, — сказал отец.
Я подошел и протянул руку. Сверху на меня смотрело широкое, усатое, задумчивое лицо с дремучими волосами, с худыми, жестко проступившими скульными и лобными костями, со светлыми проницательными глазами.
— Будь здоров, Толик, — сказал капитан, — но и ты помни: война еще не кончилась.
Он легонько сжал мою руку большой и твердой ладонью.
— Пока, Борис, — сказал отец.
— Пока, Голубовский, и лучше бы с тобой нам больше не встречаться.
Кшиська ждала, прижавшись к ограде конторы. Уличный фонарь еле доносил свой свет во двор. Китель отца, заметный в темноте, мелькал и мелькал вокруг черного силуэта «виллиса». Изредка рядом появлялся часовой. Я не видел его, но вспыхивал и гас рядом со светлым кителем блеск винтовки. Кшиська молчала за моей спиной, молчал и я. Аромат садов, вянущих цветов, гниющих уже фруктов щекотал мои ноздри. Где-то невдалеке в чьем-то саду забилась вдруг птица. Было очень тихо, и только во дворе милиции порой взревывали и скоро стихали моторы «шевроле» и «студебеккеров». Наконец взрычал и наш «виллис». Часовой, приглядываясь к нам в темноте и зевая, отворил ворота. «Виллис» выехал, и отец, высунувшись, махнул нам рукой. Первой вскочила в машину Кшиська, затем полез в темное нутро я. Отец оглянулся, лица его не было видно, блестели лишь глаза.
— Устроились?
— Бардзо дзенькую, пане Голубовський, — тут же откликнулась Кшиська.
Меня прямо затрясло от злости: откуда прилепилась к ней эта манерность? Как будто не она бегала по улицам города в купальном костюме, как будто не с ней мы носились по разрушенным этажам и переходам развалин, как будто не она жилилась и канючила у торговок на базаре. Смотреть на нее я не мог из-за отца. Он на первый взгляд как будто не был взволнован тем, что произошло за эти сутки. Но я-то знал по неожиданной его разговорчивости, по особому вниманию к нам, что отец, обычно весь погруженный в себя, немногословный, угрюмоватый, на самом деле потрясен тем, что с нами случилось.
— Если устроились, отправляемся, — сказал отец и тронул.
Но тут же пришлось затормозить. Рослый человек жестом остановил машину: в свете фонаря я узнал капитана.
— Голубовский, — сказал он, подходя. — Что это ты выкидываешь?
— Что? — спросил отец.
— Ты едешь домой?
— Нет, в Почаевскую лавру.
— Не до острот... Кто же ездит здесь по ночам, да еще с детьми?
— Дети — лучший пропуск, — сказал, немного помолчав, отец. — И вообще, Борис... Лучше нам уехать.