Утром нас повесят или расстреляют. Как выразился Лейбниц, жизнь «старого солдата СС» оценена в пятнадцать других. Насильник и бандит, «старый солдат», отдавая богу душу, не удовольствовался кровью, лежащей на его совести. Ему понадобилось прихватить с собой тех, кто вдесятеро, нет, в тысячу раз достойнее его и в этом мире не подали бы ему руки. Воистину мертвый хватает живого! Сколько миллионов людей отправит в могилы, рвы и печи крематориев нацизм, прежде чем засмердит сам, уничтоженный человечеством?
Есть смерть и смерть. Гибель в атаке и умирание под случайным трамваем. Бессмысленность...
Нет, Слави Багрянов должен выйти из гестапо! Должен! Иначе «старые солдаты» на час или на минуту дольше будут разгуливать по земле и, подыхая, тащить за собой нас целыми народами и нациями.
Лицо Лейбница, покачиваясь, формируется из мрака — лицо калькулятора смерти, аккуратного читателя книг. Невыразительное лицо... Кем он был в прошлом? Чиновником? Полицейским? Служащим фирмы? Вопросы не праздные, ибо каждая профессия накладывает отпечаток на человека и его психологию, а мне необходимо безошибочно и точно провести с криминаль-ассистентом еще один, последний, разговор... К сожалению, Лейбниц так безлик, что я ничего не могу угадать. Четкий, прилежный механизм, не загибающий углов и не слюнявящий пальцы. Это единственное, что я знаю достоверно. Остальное не дает зацепок.
Итак, аккуратность и прилежность, сочетаемая с идеальной дисциплинированностью. Приказано пятнадцать — будет пятнадцать, даже если один представляет дружественное государство. Это не от ненависти к славянам, а от пренебрежения к мелочам ради главного. В данном случае — приказа. Впрочем, и ненависть есть тоже.
Аккуратность... Оказывается, я все время помню о ней, и не только потому, что Отто выделил это слово интонацией. Просто, как качество, само по себе незначительное, оно обязательно должно стоять в ряду других, родственных, среди которых найдется место и исполнительности... Хотел бы я знать, есть ли в инструкциях гестапо пункт о том, что заявления заключенных должны регистрироваться и подвергаться проверке? И если есть, то хватит ли у Лейбница исполнительности, чтобы последовать ему?.. До, а не после моей смерти, разумеется!
«Пора, Слави!»
Сбрасываю одеяло и, подойдя к двери, решительно стучу. «Кормушка» отваливается, и в квадрате возникает форменная бляха на поясе надзирателя. Говорю быстро и отчетливо:
— Чрезвычайное заявление! Я хочу сделать признание господину Лейбницу. Немедленно!
Бляха не трогается с места.
— Заявишь утром!
— Я заложник. Утром меня казнят... Скажите господину Лейбницу, что мне известно такое... Он будет в восторге!
Ответа нет. «Кормушка» захлопывается, и я, приникнув к двери ухом, тщетно пытаюсь уловить звуки удаляющихся шагов. Похоже, надзиратель и не трогается с места. Стучу еще раз, кричу:
— Слушайте, в пять тридцать склад будет взорван!.. Ровно в пять тридцать!
Свет. Оглушительная затрещина. Вопрос:
— Что ты сказал?
Губы у меня разбиты, но я стараюсь, чтобы каждое слово колом засело в ушах надзирателя. Получаю еще одну затрещину и в два шага преодолеваю довольно длинный коридор — надзиратель здоров, как бык, и справляется с моим весом почти шутя...
Знакомая дверь с медными пуговичками. Костяшки пальцев скребут ее, становясь учтивыми и мягкими... Лейбниц отрывается от книжки и смотрит на нас, заложив страницу пальцем.
— В чем дело, эсэсман?
Грохот каблуков. Рапорт:
— Этот тип заявил, что в пять тридцать взорвут склад! Сейчас три с минутами, оберштурмфюрер.
Лейбниц механически отворачивает манжету и, бегло глянув на часы, прикусывает губу. Смотрит на меня.
— Признаться... вы меня удивляете, Багрянов.
— Обещайте мне жизнь...
— Хорошо, хорошо... Вот что — пришлите сюда Отто и протоколиста. И живо!
Выйдя из-за стола, Лейбниц подталкивает меня к стулу.
— Садитесь. О каком складе речь? В Монтрё полным-полно складов. Вы что — язык прикусили?
Он прав. Я действительно прикусываю язык. В прямом и переносном смысле. Монтрё для меня — белое пятно на карте: где какая улица, площадь, переулок? Где склады?
— Я все скажу, — бормочу я и облегченно вздыхаю: в комнату входят Отто и ефрейтор с заспанным лицом — протоколист. — Вы не опоздаете...
Протоколист бесшумно пристраивается у стола. Зевает, показывая острые куничьи зубки.
— Я записываю, оберштурмфюрер?
Лейбниц раздраженно кивает.
— Конечно!
— Тогда спросите его, пожалуйста, об анкетных данных. Для протокола. Я пока отмечу время — три семнадцать, второе августа тысяча девятьсот сорок второго. Допрос ведет криминаль-ассистент Лейбниц при участии гауптшарфюрера Мастерса. Так?
Лейбниц присаживается на край стола.
— Имя, фамилия, место и время рождения, адрес? Отвечайте точно и без задержки. Вы поняли?
— Да... Я Багрянов Слави Николов, родившийся в Бредово, Болгария, шестого января тысяча девятьсот седьмого года от состоявших в церковном браке Николы Багрянова Петрова и Анны Стойновой Георгиевой. Проживаю в Софии по улице Графа Игнатиева, пятнадцать. Подданный его величества царя Бориса Третьего. Холост. По профессии — торговец, владелец фирмы «Трапезонд» — София, Болгария.
Протоколист скрипит пером. Спрашивает;
— «Трапезонд» — через «е» или «и»?
— Через «е».
Лейбниц щелкает пальцами.
— Записал? Отметь: признание принято криминаль-ассистентом Лейбницем... Ну, рассказывайте.
Дело идет на лад. Но теперь мне не нужны свидетели. Изображаю крайний страх и говорю, запинаясь:
— Умоляю... выслушайте меня наедине... Я скажу все и быстро... Вы же обещали мне жизнь!.. Маки, если дознаются о нашем разговоре, убьют меня... Протокол — улика!..
Лейбниц морщится.
— Чепуха! Поторопи свой язык!
— Не могу, — настаиваю я. И напоминаю: — Через двадцать минут будет поздно. Вы не успеете...
Сообразив, очевидно, что так оно и есть, Лейбниц сдается.
— Отто! Жди в канцелярии и приготовь дежурный взвод. Пусть строится во дворе у машин.
Протоколист зевает.
— А что делать с этим?
— Зарегистрируй и впиши в журнал, что арестованный дал показания лично мне. Понял: лично!
О жажда лавров! Скольких она погубила и скольких погубит еще, прежде чем исчезнуть в числе отмирающих качеств. Лейбницу предстоит поплатиться разом за чрезмерное желание отличиться и врожденную аккуратность. Надо только потянуть минуты две-три, пока протоколист зарегистрирует документы положенным образом и увековечит факт пребывания болгарского подданного в отделении гестапо Монтрё. Болгарского подданного, а не бродяги...
А теперь — по существу... Я достаю сигареты и вопросительно смотрю на Лейбница.
— Ну, что еще?
— Огня, — кротко говорю я. — Я так волнуюсь...
Лейбниц щелкает зажигалкой.
— Начинайте. Что вы там болтали о складе и связях с маки?
— О связях? Пока ничего. Но могу начать с них.
Делаю паузу и говорю намеренно безразлично, словно в пространство:
— Пожалуй, пора... Как вы считаете, протоколист уже сделал записи? Наверно, нет... Подождем?
Наслаждаюсь бешенством в глазах Лейбница и продолжаю:
— Итак, о связях... Наберитесь терпения, я начну издалека... И не тянитесь, пожалуйста, к кнопке — звонок кончится для вас печально, Лейбниц... Ну, оставьте звонок в покое!..
— Ты!..
Лейбниц спрыгивает со стола и... соображает.
— Поздно, — говорю я и глубоко затягиваюсь сигаретой. — Поздно, Лейбниц. Протоколист ни за какие блага на свете не порвет документ. За это его отправят так далеко, откуда редко кто возвращается. Надо было думать раньше, есть ли разница между безвестным бродягой и гражданином союзного государства. Вряд ли теперь вам удастся спихнуть дело на Готье, а это пахнет для вас не штрафной ротой, а кое-чем похуже. Не верите?