Стае, Селезнев и Климов топтались в углу двора. Дул западный ветер. Селезнев был в штатском. Остальные в шинелях и суконных шлемах. Подошел Гонтарь, огромный парень с улыбчивым лицом, на котором сапожком выдавался крупный нос.
— «Прага», — голосом конферансье объявил он. — Арбат, два, телефон один шесть — три девяносто пять. Ежедневно. Новая грандиозная программа. Гражданин Афонин: обозрение Москвы, А. Рассказова, Рене Кет Арман, Фокстрот. Шимми. Николаева, Горский, Орлов.
— Протокол, а ну попридержи язык! — крикнул Селезнев.
Клыч, стоя под фонарем, поманил их рукой. Всей группой окружили его. Он осмотрел собравшихся.
— Братишки, — сказал он, разглаживая короткие усы, — чистить Горны сегодня не пойдем. — Он помолчал, небольшие глаза его зло блеснули под густыми светлыми бровями. — На Горнах, — он приостановился и снова оглядел каждого, — на Горнах нас ждут.
Все молча смотрели на него. Возчики позади причмокивали языком. Хрупали лошади.
— Как так? — вырвалось у Климова.
— Так! — сказал Клыч. — Объявлено в шесть вечера. После убийства Клембовских. А к вечеру на Горнах уже ждали.
Все остолбенело пялились на начальника.
— Что это означает, мне вам толковать ни к чему, — глухо сказал Клыч, — или среди нас есть шпанка, которая все доносит своим. Или… со стороны кого-то допущена неосторожность. Поэтому маршрут у нас иной. Будем проверять чайную и бывшие беженские бараки на Воронежском тракте. Там тоже шпаны что грязи. Не промахнемся. Кто у нас в штатском?
Вперед протолкались Селезнев и еще двое.
— Поедете со мной, — приказал Клыч, — в первом фаэтоне. Остальные — разберись по тройкам и по местам!
Толкаясь и переругиваясь, разместились в фаэтонах. Со скрипом открылись ворота, и возки с цоканьем выкатили в ночной, тускло освещенн ый город. В передних колясках были места, но особо тяжкие не пожелали разделяться. Вчетвером они теснились на сиденьях, и, полузадушенный огромный тушей Гонтаря, Стас делал тщетные попытки выкарабкаться из-под него.
— Все люди как люди, — рассуждал широкоплечий Филин, ворочаясь между Гонтарем и Климовым, — отработали смену и дрыхнут или там любовью занимаются, одних дундуков этих — сыскарей — в любую погоду и в любой час на операцию гонят.
— Тебя что, на аркане в розыск тащили? — придушенным голосом возмутился из темноты Стае.
— Да вишь ты, — сплюнул куда-то во тьму Филин, — оно вроде и добровольно, только дюже накладно. — Он помолчал, потом хрипло рассмеялся: — А вообще служба заметная. Раньше был кто? Ванька Филин, и все. Только и шуму что хулиган. А теперь по Заторжью идешь, только что собаки не здоровкаются. Хозяин мастерских Гуляев Семка шапку ломит: Ивану Семенычу! А раньше, как после армии я к нему устроился, так чуть не за шкирку таскал…
— Темный ты, Филин, как дупло, — выбрался наконец из-под Гонтаря Стае, — на нашей службе каждый должен понимать идею. А тебе только галуны да нашивки подай! Знал бы, с какими мыслями к нам идешь, перед коллегией вопрос поставил бы: отчислить.
— Бона! — обиделся Филин. — А в деле я не показался? От пули прятался? И Ванюша не от моего нагана в пыль зарылся? Плох Филин, плох, что толковать…
— В деле тебя проверили, — уже менее уверенно заговорил Стае, — тут ничего не скажешь… Только вот мысли твои… каша у тебя в голове, Иван.
— Гримасы фортуны, — прорезал цокот и тарахтение экипажа высокий голос Гонтаря, — взять вот меня. О чем мечтал на фронте? Не поверите: устроиться в цирк и стать чемпионом по французской борьбе. Демобилизовали, а в цирке на пробу выпустили на меня самого Кожемякина. Крах карьеры. Где, думаю, подойдут мои физические совершенства? Пошел в розыск.
— А вот меня ячейка послала, — с обвинительной ноткой в голосе сказал Стае, — стал бы я со всякой мразью возиться. А ребята говорят: уголовщина, бандитизм сейчас — один из самых трудных фронтов республики, я и пошел. А ты, Климов?
Стас и Климов уже около двух месяцев жили на одной квартире, но Климов был так немногословен, что Стае, где только мог, стремился вызвать его на разговор.
Луна выползла и осветила улицы. Ночь, полная звезд и городских щекочущих запахов, смутным ожиданием будоражила души. Под скрип колес в тесноте, но не в обиде уютно было разговаривать, вдыхая крепкий шинельный и табачный дух друзей.
— Ехал я с польского фронта, — заговорил Климов, — ехал с другом, бывшим моим комроты. Приехали в Москву, у меня план верный: университет. Как-никак бывшее реальное за спиной. Кончал, правда, его уже как школу имени Карла Либкнехта, но это не мешало, наоборот, помогало. Короче, приехали. Поселились на Воздвиженке, у его родственников. Ему еще до Самары ехать. Жена его там ждала и девочка. Голод страшный, да и родственники косятся: из армии голяком… Пошли на Сухаревку закладывать или продать мой польский офицерский ремень — трофей — и его часы. Именные были часы, с монограммой. Народу на Сухаревке погибель.
— Кипень! — встрял Филин. — Палец не просунуть.
— Раскидало нас, — продолжал Климов, — гляжу вокруг: нету друга. Ходил-ходил, затосковал. Через час с лишком гляжу: у палаток столпотворение. Бегу туда, продираюсь сквозь толпу: труп. А лежит мой комроты голый, как перед медицинской комиссией.
Климов замолчал. Дробно стучали копыта. Выезжали на Первогильдейную, за ней лежал Воронежский тракт.
— Шесть лет человек на фронтах отбухал, — с трудом сдерживая дрожь губ, говорил Климов, — ранен был несчетно, выжил, девчонку на свет произвел. И умер ни за понюх… Часы его с монограммой кому-то понравились…
Климов перевел дыхание.
— Вот тогда и решил: буду уничтожать эту мразь! — Он глубоко, до кашля, затянулся. — Эгоизм, братцы, много проявлений имеет, не знаю, избавится ли человечество когда-нибудь от него…
— При социализме избавимся, — вновь подал голос Стас, — при социализме человек будет заботиться прежде всего о других, а не только о себе.
— Не знаю, — сказал Климов. — Хорошо бы, если так… Но думаю, страшнее эгоизма, чем уголовщина, нет! Убить человека, чтобы денежки его в тот же вечер спустить в притоне, — нет, ребята, такую сволочь вывести, и помереть не жалко. Считаю, служба наша — вполне на уровне. Полезная она людям.
Все молчали под дребезжание фаэтона.
Отстали последние домики. Впереди забелела полоса тракта. Что-то черное и извилистое змеилось по шоссе. Долетел звук мерного солдатского шага.
— Чонов нагнали! — определил Филин. — Гля, ребята, церемониальный марш!
Передовые коляски остановились.
— Рота, — донеслось издалека, — стой!
Дважды шлепнули и замерли подошвы. Клыч в первом фаэтоне разговаривал с кем-то невидимым в темноте. На подножку последнего экипажа вскочил человек. На курчавых волосах высоко стояла фуражка со звездой. Два веселых глаза смеялись с узкого горбоносого лица.
— Здорово, сыскари! Ильина тут случайно нет?
— Яшка? — Стас окончательно отвалил от себя Гонтаря.
— Докладываю, как бывшему члену ячейки, — куражился курчавый, — два взвода ЧОНа с механического завода изъявили желание участвовать в операции. Явка стопроцентная — и все ради ваших прекрасных глаз, Станислав Иванович, в качестве личной охраны бывшего отсекра ячейки. Видал, как стоят? — несмотря на юмористическую интонацию, в голосе парня была гордость
Действительно, чоновцы стояли, не ломая строя, ровно глядели в небо дула винтовок. А Яшка Фейгин, балагур и оратор, преемник Стаса на посту секретаря комсомольской ячейки мехзавода, смотрел на них с подножки фаэтона, счастливо и гордо щурясь.
— Ро-о-та!! — запел командир.
Яшка спрыгнул. Фаэтоны тронулись. Сбоку в ногу шла колонна. Молодые ребята в кепках и суконных шлемах четко отбивали шаг. Ахали мерно вшибаемые в пыль сапоги и солдатские ботинки.
Замелькали огоньки наверху. Начиналась Мыльная гора. За ней лежал Воронежский тракт. Чоновцы разбились на группы. Двигались тихо. У приземистых, длинных, тускло отсверкивавших огнями построек остановились.