— Благодарю за слюжбу, — сказал Клейн, и Потапыч порумянел.
В домзаке их знали, и через минуту они уже шли по узкому мощеному двору, со всех сторон охваченному каменными стенами. Несколько арестантов скребли метлами по каменным плитам. Один, широкоплечий и чем-то знакомый, оглянулся. Климов остановился: Филин! Клыч прошел через двор тюремного лазарета, а Климов подошел к бывшему сослуживцу. Филин ждал, косо улыбаясь, лицо было серое, глаза смотрели угрюмо.
— Здорово, — сказал Климов. — Ну как ты тут?
— Загораю вот, — сказал Филин, кивнув на метлу — Там-то у вас что? Кота поймали?
— Ловим, — Климов поглядел на раздолбанные тюремные бутсы Филина, и жалость уколола его. — И как тебя за язык потянуло?
Филин враждебно взглянул на него, потом выражение тяжелого лица его смягчилось.
— Баба продала, — сказал он, вздохнув. — Я к ней всей душой, а она, выходит, там притон держала. Телок я, Климов, точно, телок. Верил я ей. И про все с ней делился. И про облаву в Горнах сказал. Ревновала уж больно: куда едешь мол? По бабам небось? Вот и тянула она из меня. А сама со шпанкой путалась. И, считаю, правильно, что в домзак меня запечатали. Мало еще … А выйду, ее, суку, найду — убью!
— Она сама под следствием!
— Все равно! — тряхнул головой Филин. — Перед товарищами себя гадом чувствую… — Он вдруг жалобно, как-то по-детски скосив глаза, попросил: — Ты там ребятам скажи: случайно, мол, Филин-то. Промашка вышла. А предателем не был.
— Все так и думают, — сказал Климов. — Ты, Филин, держись! У нас весь подотдел знает, что ты Тюхе не дал сбежать.
Филин смущенно хмыкнул и взялся за метлу.
— Ладно, прощевай. Работать надо.
В бокс тюремного лазарета, где лежал Тюха, Климов вошел во время самой задушевной беседы между убийцей и своим начальником.
— Планида моя такая, — хрипел Тюха. Его темная бритая голова выделялась на белой подушке. Глаза слепили возбужденным и отчаянным блеском. — Я, Степан Спиридоныч, для хозяйства был рожден, для семейственности. А тут война, в разведке служил. На третьем году — что в коровью лепеху штыком ткнуть, что в человека … Пришел в деревню, баба у меня была — нету, уехала, а куда? Никто не знает, детишков нам бог не дал. Хозяйство старшие братья под себя приспособили. Ушел в город, ходил без дела, а тут энтих встретил. Выпили, а потом пошли на дело. Ослобонили один магазин от товаров, потом кооперативную лавку очистили. Спирт, гитара, бабье — так и потекло. Задуматься некогда, да и к чему оно? Дошел так до Ванюши. Тот живорез был. А меня томило. Не поверишь, Степан Спиридоныч, а томило меня. На войне сколь людей на тот свет отправил, не знаю, да тут и не моя вина. А вот по «мокрому» имею на себе восемь душ опосля. Это как на духу. Мне теперича врать не к чему!
— Понимаю, — сказал Клыч. — Да, видишь, поздно ты, Пал Матвеич, каяться начал.
— Оно и не тебе каюсь, Степан Спиридоныч, — спокойно ответил Тюха. — Богу каюсь. А тебя по другое звать послал.
Тюха захрипел и весь словно провалился в подушку. Клыч поддержал его голову. Тюха отдышался и вновь захрипел.
— Ты, брат, Степан Спиридоныч, пронзил меня. Пронзил. Офицериком своим. Ты вона кого вспоминаешь, а у меня и похуже есть что вспомнить… Но ладно обо мне. А вот про душегубца настоящего я тебе скажу. Про Кота. Понял я прошлый раз: до него вы добираетесь. И пора, братцы, пора! Я Кота почему знаю: с одной мы с ним деревни, с Тверской губернии, деревня Дикий Бор. Он молодой, Кот-то. Ему теперича двадцать седьмой годок. Отец его из деревни годков в двенадцать в трактир служить отправил. Ларивонова трактир был в Твери, Ларивонов сам-то из нашенских, из дикоборцев. Яво потом перед самой войной — слушок был — полиция взяла, Ларивонова-то. Быдто краденое где укрывал или чего еще. Климов у двери, а Клыч — склонившись над кроватью Тюхи, слушали, боясь пропустить хоть одно слово.
— А причастный был Кот али непричастный к тому делу — не знаю. Только исчез он. А уж годами потом стакнулся Ванюша с одной шайкой. Рядом работала. Да работала-то больно угрюмо — никого в живых не оставляла. Это Кот был. С Ванюшей он сладился. Только Кот, он больше не в наших местах работал, это по случаю у него вышло. А потом он в Москву убрался. А вот с полгода назад опять к нам. Теперича уже с женой, а остальные все те же.
— Сколько их всего? — спросил Клыч. Он тоже охрип от волнения.
— Всего их четверо. Жена Котова, Аграфена, та навроде в самих делах не участвует. Она по имуществу у них заведующая. Но при деле бывает. Только что не режет, черепки не проламывает. Привычка у Кота такая. Выберет себе хозяина — хуторского или городского побогаче, — приходят с обыском. Есть у них лица, вроде они ГПУ. Как тут не отворишь? Отворяют. Тут он всех в одну комнату, эт как и другие делают. Только Кот — он ни бога, ни кодекса не боится. Ему что лишняя душа на совести, что ноги о половицу обтереть — одно. Всех кончает. Он и укрывателей своих потом пришивает. У него манер такой: чтобы о ем знающих на этом свете не было. Вот как вы Ванюшу убрали и я тебя, Степан Спиридоныч, подвалил, мне все равно бы хана выходила. Пока я при Ванюше был, Кот не трогал. У Ванюши людей много было, Кот хитрый, с такими не вяжется. А как я один из бражки остался, тут мне решка. Не вы, так он бы пришил. Секретно живет, душегубова его душа!
— Ты, Пал Матвеич, про всех их по порядку.
— Расскажу, будет час, слаб стал больно, — Тюха тяжело дышал.
Клыч шепотом позвал Климова и послал его за мокрым полотенцем. Климов привел медсестру, та послушала Тюху и объявила, что продолжение разговора опасно для здоровья пациента.
— Ты уж не умирай, Пал Матвеич, — попросил Клыч, вставая. — Твой рассказ тебя от многих грехов очистит.
— Стой! — сказал задыхающийся Тюха. — Не уходи! — Он опять часто задышал, медсестра махнула посетителям, чтобы уходили, но Тюха с трудом поднял голову и сделал запрещающий жест. Медсестра развела руками и вышла. Клыч и Климов вновь присели у кровати.
— Слушай, — хрипел Тюха, пожелтев и кося глазами. — Пока не доскажу, не ходи … — Он закашлялся, потом захрипел, отлежался и заговорил с каким-то присвистом в горле: — Всего их у него трое. Про Аграфену уже сказал. Ему ее Красавец под Курском у отца за тыщу рублей купил. Два года назад было. Она и приклепалась к нему. И хошь верь, хошь нет, она у Кота при полном доверии. Второй — Красавец. Его весь блат знает. Он и при Николашке сидел. Знаменитый убивец. Сам маленький, а копыта агромадные. Модный такой, из себя рыжий, в конопушках, нос острый, баб любит страшенно. Перед тем как пришить, насилует. Сам Кот — ни-ни. Хозяин. Кроме денег, ничего не любит. С женой живет честно. Третий у них Губан, шальная голова, в кавалерии служил. Тот особо всякие заварухи любит со стрельбой. Вот и все.
Клыч достал карточку, протянул ее Тюхе. Тот попытался поднять голову, но упал на подушку, оттуда скосил горячечный глаз, закивал:
— Точно, Губан!
Клыч вздрогнул, и они с Климовым впились в глаза друг другу. Удача!
— Пал Матвеич, я тебя еще потираню, — сказал Клыч, и Тюха кивнул. Лицо его было землисто-бледным. Глаза провалились глубоко и оттуда смотрели, теряя блеск, тускнея и закрываясь.
— Где прячется Кот? Где у него основная хаза? — наклонился над Тюхой Клыч.
— Я с ним говорил под Клебанью, в селе Решетовке. Навроде там он грабленое прячет, ходил такой слушок, — шептал бескровными губами Тюха. — А кроме ничего… не знаю… В Горнах бывает, а у кого — тьма…
Они встали. Тюха смотрел на них мутнеющими, неживыми уже глазами, дыхание его было чуть заметно. Клыч натянул на него одеяло, и они вышли.
— Вот так братишка, — сказал Клыч, когда они шли через двор тюрьмы. — Жила в человеке какая-то правда. Загубил он ее в себе, залил чужой кровью, ан выползает она, хочешь, не хочешь. Вот после этого и суди человека.
Из домзака их подбросили на машине, в здании управления они расстались. Клыч поспешил к начальнику, Климов пошел в бригаду. В коридоре у окна перекуривали ребята из других бригад. Окно пламенело солнцем, и лица курильщиков светились, волосы и брови у всех казались огненными или золотыми. Папиросный дым плавал вокруг их голов клубами, и прогорклым запахом табака был полон весь коридор.
В подотделе Стас и Потапыч слушали Селезнева. Тот сидел на подоконнике и, куря, небрежно ронял слова:
— Вхожу к бандюге. Он посмотрел и закрыл глаза. Даже храпит. Я говорю: «Хватит кемарить!» Ни в зуб ногой. Спит. «Подъем, — говорю, — мент пришел!» Открывает глаза: «Чего, говорит, легавый, выпендриваешься? Я раненый, имею право». — «Я тебе, — говорю, — покажу сейчас право, бандюга! Разевай шнифты, протокол составлять будем». Ладно, глаза раскрыл, смотрит. Я устраиваюсь, лист кладу, начинаю задавать вопросы. Он только смотрит. Я: «Имя, фамилия, где родился?» Он смотрит, гад ползучий, и — молчок. Напрасно бился, короче: сказал ему и что «вышка» его ждет, и что может облегчить свою вину чистосердечным признанием. Ноль внимания. Только смотрит, сволочь, разбойными своими глазами. Так и ушел. Выхожу, а высокое наше начальство стоит в коридоре и пытается что-то втолковать этой лишенке, что у него секретаршей работала, — Шевич. Навестить, понимаешь, пришла подругу. Клембовская, видишь, подруга ее, оказывается… Он ей хочет сказать, а она — фунт презрения, смотрит мимо. Клейн меня увидал, сразу исчез.