— Товарищ мичман! Может, поднимемся повыше точки? — Голос у Суржикова подчеркнуто равнодушный, с зевотцей. — …Поднимемся, а ночью поплывем по течению без мотора, тихо, как в секрете. А?..
— Светлая у тебя голова, — усмехается мичман. — Вот только нос ей иногда мешает.
— Папины недоделки в карточку взысканий-поощрений не заносятся, — весело отзывается Суржиков и широченной ладонью, вспотевшей на штурвале, трет свой большой нос.
— Я не о папе. Я говорю, что нос у тебя, как компас, все время на девок поворачивается…
Катер, монотонно гудя, выходит из протоки. Солнце быстро тонет в камышовых плавнях, вскидывая высокую зарю. Дунай полыхает расплавленным металлом. По-над чужим берегом в серой тени лежат белесые хвосты ночного тумана…
Ближе к рассвету, когда тонюсенький серпик ущербной луны выкарабкивается из-под тучи, «каэмка» снимается с якоря и бесшумно плывет по струе вдоль берега. Течение разворачивает катер, покачивает его, словно податливый плот на стремнине. Тускло поблескивает палуба. Шевелит длинным стволом расчехленный ДШК на носу. В люке, у ног Протасова, шумно дышит механик Пардин.
— Покурить бы, — с хрипотцой в голосе говорит он.
Мичман не откликается. Он стоит по-боевому — за рулем, смотрит не отрываясь, как разворачиваются в окне рубки призрачные полосы берегов. И вдруг видит: что-то черное медленно вырисовывается из тьмы.
— Товарищ мичман!..
— Прожектор! — тихо командует Протасов.
Узкий луч ослепительно вспыхивает на камышах, вонзается в низкий борт лодки. Две маленькие фигурки в лодке разом пригибаются, серебром вспыхивают брызги под веслами.
— Механик! — сердито кричит мичман.
Двигатель несколько раз кашляет, словно сам Пардин, накурившийся до отвала, и наконец взрывается могучим гулом. Этой минутной заминки оказывается достаточно, чтобы нарушители ушли на те лишние метры, которые их спасут. «Каэмка» прыгает вперед, несется наперерез лодке, выжимая все свои двенадцать узлов. Но Протасов уже понимает: повторяется вчерашнее. И он делает то, чего еще секунду назад не собирался делать: резко кладет руль вправо и со всего хода врезается в лодку. Сухая хрясь дерева, как треск костей. И сразу умолкают двигатели и неожиданная тишина распластывается по воде, розовеющей первыми отблесками зари.
— Механик! Что ты!..
Мичман протискивается в узкий лаз машинного отделения. Он ждет выстрелов с того берега. Но выстрелов нет. И Протасов начинает мучить себя раскаяниями. Теперь ему кажется, что нарушителей можно было взять, оттащив от фарватера.
«Но их наверняка ждали и, стало быть, без свидетелей бы не обошлось, — говорит он сам себе. И возражает раздраженно: — А мы разве не свидетели?»
«Они заявят протест. Тогда иди доказывай, что ты не верблюд.
И мы заявим протест…»
Но он понимает, что никто у него протеста не примет, что капитан-лейтенант Седельцев только продекламирует ему свои пятьдесят четыре прописные истины, а потом целый год будет рассказывать на всех совещаниях веселую историю о том, как мичман Протасов протест заявлял…
— Товарищ мичман, смотрите!
Протасов всматривается в сизую муть под чужим берегом и видит силуэты двух людей, торопливо выбирающихся на отмель.
— Опять упустили!
В сердцах он хлопает рукой по штурвалу и думает о том, что на этот раз ему не оправдаться, что капитан-лейтенант не упустит случая «показать власть».
Протасов глядит издали на «каэмку», и душа его зудит: скверное дело, когда нет своей палубы. Получилось даже хуже, чем он ожидал: Седельцев приказал сдать катер Пардину и утром в понедельник явиться для личных объяснений. Мичман раздвигает тальник, собираясь спрыгнуть на тропу, ведущую к причалу, но передумывает. Поколебавшись, он медленно идет обратно на заставу и в нерешительности останавливается у ворот. На заставе такой шурум-бурум по случаю субботы, что ему не хочется заходить.
Некуда, совсем некуда приткнуться человеку, у которого отобрали дело. Крутится вокруг да около занятых людей, словно судно, потерявшее управление. Солнце опускается за тополя, тонет в кровавой бахроме тучи. Неподалеку занудливо, на одной ноте, воет дворняга. Откуда-то из-за крыш, с другого конца села, слышится грустная бабья песня.
Он неторопливо идет по улице к себе домой, и возле хаты замечает маленькую фигурку, прижавшуюся к дереву.
— Даяна? Ты чего?
Он говорит, как всегда, грубовато-снисходительно. Но душа его замирает в ожидании.
— Я к тебе, — говорит Даяна.
Мичман подходит вплотную, целует ее пухлые полудетские губы. И получается это само собой, ну точно так, как мечталось в одиноких ночных дежурствах. Потом он берет ее за руку и ведет через улицу в дом, в свою холостяцкую комнатушку, где пахнет сырой штукатуркой и одеколоном «Тэ Жэ».
— Хозяин бы не увидел, — говорит Протасов в калитке. Не для себя говорит, для Даяны…
Когда светлеет маленькое оконце, Даяна осторожно прижимается к нему пухлыми зацелованными губами, тихо шепчет:
— Ну, я пойду.
— Куда? Ты останешься у меня.
— Останусь, — соглашается она. — Только сначала ты должен зайти к маме.
Он идет ее провожать по пустынной в этот час улице. На лугах лежат полосы тумана. Над тополями в полнеба висит туча, заслоняет звезды.
— Ну, иди, — вздыхает Даяна. — Теперь я сама.
Но он доводит ее до дома, подсаживает на подоконник. А когда поворачивается, чтобы уйти, видит перед собой тетку Марылю — мать Даяны.
— А, вот он кто! — кричит тетка Марыля так, словно хочет разбудить все село. — Ну я задам этой мерзавке, уж я ей задам!
— Я хочу жениться на Даяне, — бормочет Протасов.
— Жених! Явился среди ночи. А ну убирайся, пока цел!
В руках у нее появляется палка. Но она не успевает замахнуться. Мичман быстро кладет руку на палку и чмокает тетку Марылю в щеку.
— Не сердитесь, мама, — говорит он. Перепрыгивает через грядку и исчезает в зарослях у дороги.
Протасову легко в этот рассветный час, будто и не было недавних неприятностей. Он размашисто шагает по узкой тропе через поле, к причалу, сшибая росу широкими клешами. Теперь все равно не заснуть. Тихая радость переполняет его. Он останавливается, с удовольствием вдыхает влажную свежесть луга. И вдруг задерживает вздох: замечает темный силуэт человека, прицепившегося к самой верхушке столба.
— Эй! — Ему подумалось, что это кто-то из пограничников чинит линию связи.
Человек кубарем сваливается со столба и бросается к кустам. Стремительным прыжком, усиленным еще не остывшей радостью, мичман догоняет его, хватает за руку.
— Кто такой?
В нем еще нет злости, и действует он скорее по привычке, приобретенной здесь, на границе. Но тут мичман видит, что человек другой рукой пытается выдернуть из кармана зацепившийся там пистолет.
— Ах, вон ты как? — Он перехватывает руку и, не размахиваясь, хрясает незнакомца ребром ладони по шее. И когда поднимает его с земли за ворот старой крестьянской свитки, то, к изумлению своему, узнает в человеке того самого «рыбака», который удрал от него недавно и из-за которого все его теперешние служебные неприятности.
— Попался, «рыбачок»! — Мичман представляет себе удивленную физиономию капитан-лейтенанта Седельцева и улыбается. — Ну-ка, пошли на заставу.
— А я не пойду, — неожиданно заявляет нарушитель.
— А я тебя пристрелю.
— Стрелять побоишься. У вас приказ…
Нарушитель нахально ухмыляется, и это окончательно выводит Протасова из себя. Он берет его за плечо, рывком разворачивает и дает такого пинка, что тот бежит по тропе, покачиваясь и приседая от боли.
Они уже подходят к окраинным хатам села, когда вдалеке над Дунаем трепещущей птицей взлетает красная ракета.
Лейтенанту Грачу не спится. То ли предчувствия мучают, то ли настороженность, что растет изо дня в день. Расстегнув ворот и ослабив ремень, он садится на свою скрипучую койку, кладет голову на стол и думает о Маше.
В половине второго ночи, проинструктировав очередную смену, снова уходит в канцелярию и опять думает о своей будущей женатой жизни, о заставе, о мичмане Протасове.