— Прошу, Андрей Дмитриевич, — сказал он, протягивая пиалу и сделав левой рукой едва заметное движение к сердцу. — Скажу по чести: вкуснее напитка не знаю. — Он налил себе и, смакуя, отпил глоточек.
— Итак, отец решил вернуться в Россию. Здесь, пожалуй, начинается самое главное и, не скрою, самое печальное, и самое радостное, что было пока в моем жизни.
Мы перешли границу на удивление свободно. Я даже не заметил, как это произошло. Долго ехали по пересохшему руслу, затем по пескам, к вечеру спешились у чайханы, присели на помост, и я обратил вниманием на портрет Ленина в траурной ленте. Отец перехватил мой удивленный взгляд.
— Вот мы и дома, — сказал он.
Как сейчас, вижу отца. В белой полотняной рубашке без ворота, с загорелой грудью, с русой короткой бородой, он был похож на агронома или землемера — на русского интеллигента, давно живущего в Азии.
В ту пору в Ташкенте нетрудно было выправить документы на чужое имя и жить беспечно. Кое-кто так и сделал. Сын митрополита туркестанского, к примеру вступил в партию и до сих пор, никем не узнанный, преподает в комвузе политэкономию.
Отец не терпел масок. Он сказал:
— Такое не по мне.
В первый же день он продал на рынке золотые часы, единственное, что у него осталось. Мы сняли комнатку в доме у одного узбека на Шейхантауре и прожили там неделю. Хозяин наш прежде не знал отца, но отнесся к нему очень участливо. По вечерам они о чем-то подолгу беседовали.
Во вторник утром отец ушел, не сказав, как всегда, куда и зачем. Больше я его не видел.
В отцовском пиджаке я нашел несколько рублей и уже знакомую мне фотографию. Теперь я не сомневался, что это — моя мать. На обороте фотографии появилась надпись, сделанная рукой отца: «Париж. Госпиталь Сент-Себастьян. Доктор Августина Валевская».
Отец, очевидно, догадывался, что может не вернуться. Я все-таки заплакал. Вошел хозяин и сказал:
— Зачем плакать будешь? Папашка, наверное, поехал куда-нибудь. Скоро обратно придет. А ты живи здесь. Я тебя гнать не буду, и деньги платить не надо. Жалко, что ли? Утром тебе лепешку, чай дам. Вечером — шурпа.
…Аскар-Нияз вздохнул и восхищенно покачал кудрявой головой.
— Наши узбеки — золотые сердца!
— Да, узбеки, — задумчиво произнес Андрей. — Только ли? Слушайте, что было дальше.
Кое-что я все-таки сокращу. Начинается не лучшая в моей биографии страница. Я отправился в Москву. И сразу же на Казанском вокзале попал в облаву. Милиция искала, конечно, не меня, но я все-таки бежал и, само собой, оказался вместе со спасавшимися уркаганами — вокзальным жульем. Они меня мгновенно приняли за своего и укрыли у себя на хазе — в каком-то заброшенном депо, а приглядевшись, сочли малахольным — уж очень не по-ихнему я разговаривал.
Как-то мы пьянствовали в ресторанчике на Сретенке, и я даже не помню, как меня забрали. Было следствие, суд. Я получил шесть лет, но как несовершеннолетний был помещен в трудовую воспитательную колонию имени Дзержинского. Да, да! Имени того самого Дзержинского, который руководил пресловутой ЧК. Я видел и самого Дзержинского незадолго до его смерти. Детские дома и заведения принудительного воспитания создавали после революции чекисты. Нашу колонию организовал сам Дзержинский. Он был нашим шефом и изредка приезжал. Сознаюсь, он поразил меня: интеллигентностью и, можете не верить, обаянием!
Вскоре я числился одним из примернейших воспитанников. В школе мне учиться было незачем: сама учителя порой обращались за справкой ко мне, и вот одна пожилая преподавательница иностранных языков, звали ее Ольга Павловна, уговорила начальство, и мне разрешили поступить ва рабфак, хотя я не скрывал, что мой отец — генерал. Безусловно, помогло то, что Ольга Павловна пользовалась повсюду безграничным доверием. Муж ее был приближенным Ленина. Он умер вскоре после Октябрьского переворота.
Я был единственный аристократ среди рабочих парней и девушек, и приходилось мне туго, но я выдержал; и два года спустя стал студентом Бауманского технического училища. Меня торжественно проводили из колонии, выдали на прощание бумажный костюм и фанерный чемодан, назначили стипендию, правда, такую скромную, что едва на обеды в студенческой столовке хватало. Ольга Павловна тоже не забывала и время от времени поддерживала то посылками, то деньгами.
— Если бы вы поливали большевиков грязью, я, пожалуй, усомнился бы в вас, — ответил Аскар-Нияз. Он слушал, смежив веки. Смуглое лицо его было неподвижно. Только жилка у седого виска билась часто-часто.
— Слушайте дальше, — продолжал Андрей, — вы убедитесь, что из чаши горечи я тоже хлебнул там сполна. Три года учился я на радиотехническом факультете, только что открытом, самом, на мой взгляд, интересном. Учился успешно, что тоже сослужило мне добрую службу.
Почему я решил уйти? Клянусь, не потому, что не люблю Россию. Впрочем, клятвы звучат неубедительно. Просто я понял, что в России у меня нет будущего. И потом, мне нужно попасть в Париж. Вы понимаете, почему.
Меня выручило радио. Я был специалистом, и очень скоро обо мне узнали по всей длинной дороге от Красноводска до Ташкента и на пограничных заставах — тоже.
Полтора месяца назад судьба улыбнулась мне. Командир одной из застав, кстати, весьма симпатичный человек, жаль, что из-за меня его накажут, попросил исправить его домашний приемник. Он только что привез этот семиламповый аппарат из Москвы, очень гордился им, но приемник тут же вышел из строя. Поломка была пустяковая: пробило конденсатор, и все-таки я умышленно возился до вечера, пока командир не уехал на посты. Тогда я решился. Дома комсостава не охранялись. Я сказал супруге командира, что обещал заглянуть в сельсовет, взял свои инструменты и пошел в темноте тем самым путем, который мысленно проделал многократно. Ночь я провел уже на этой стороне, зарывшись в песок, а на рассвете вышел к посту, где меня и арестовал бдительный сержант с усами, как у тигра.
Остальное вам известно…
…Андрей посмотрел на окно, бледно посиневшее, и произнес по-арабски:
— И тут Шехеразаду застало утро, и она прекратила дозволенные речи.
— У нас в запасе еще тысяча ночей, Андрей Дмитриевич, — откликнулся Аскар-Нияз. Помолчал и добавил: — И тысяча дней.
Кларнетист откинул напомаженную голову. Казалось, он спит. Лишь короткие пальцы ловко прыгали по блестящим клапанам, и мелодия танго, знакомая всему миру, но окрашенная здешней, восточной, печалью, лилась в низкий зал.
Рядом с кларнетистом, почти лежа грудью на клавишах, старался пожилой тапер.
Шесть столиков стояло в сумрачном зале ресторана «Роза Ширака», принадлежащего Селиму Мавджуди. В углу, справа от двери, сидели Андрей, Аскар-Нияз и Семен Ильич Терский, тоже жилец Мирахмедбая, бывший зарубежный сотрудник газеты «Русь», усталый человек средних лет, с ироническим губастым лицом. Чем добывал себе хлеб Семен Ильич, ныне для многих было загадкой. Взгляды его на жизнь были тоже туманны. Одинаково желчно отзывался он и о большевиках, и о местных набобах, и о здешних европейцах, которых он любил рисовать на салфетках в виде воронов во фраках, напоминающих скрещенные позади крылья, в раздутых, похожих на зобы, манишках. Эмигрантов он называл «господа-босяки». («Господин-босяк! Спички у вас, конечно, по бедности не найдется. Тогда позвольте прикурить по-пролетарски, от вашей».)
Время от времени Семен Ильич исчезал месяца на три, а то и на полгода, что, впрочем, было не в диковинку для всех обитателей дома, владельцем которого был Мирахмедбай. Появлялся Семен Ильич еще более подавленным, растерянным, но вскоре вновь обретал свой язвительный тон, тем более что после возвращения у него появлялись деньги, и он тратил их с безрассудной поспешностью, словно торопясь избавиться от них.
Сейчас было как раз такое время, потому-то Аскар-Нияз, едва они присели, предупредил Терского:
— Рассчитываемся по-немецки, Семен Ильич.
Замечание это позабавило Терского.
— Как вы сказали? — переспросил он и задохнулся от злого смеха. — Немецкий счет? Я согласен… — Он едва мог выговорить последние слова. Из покрасневших глаз его текли слезы.