Дружелюбие и приветливость с него как рукой сняло, он стал таким же, каким был на заводе, — тупым и в то же время хитрым и безжалостным.
Трудно сказать, чем руководствовался Жежора, затевая этот разговор. Может быть, в нем и в самом деле заговорила совесть, и он решил предупредить Федора, но, вероятнее всего, тут был свой расчет, хитрый и ехидный: показать Федору, что за ним следят, вселить в него беспокойство, неуверенность, страх и тоже как бы подцепить его на веревочку и таскать на ней Бакая все время, пока тот будет на корабле. Это было похоже на месть, тонкую, расчетливую, иезуитскую. Впрочем, Федора, и так готового ко всему, это предупреждение только насторожило, заставило действовать осмотрительно.
— Ну, о чем вы с земляком побалакали? — спросил Савва.
— Да так, бывший полицейский признавался в любви… с веревочкой в кармане… Так что, поговорим?
— Поговорим.
Савва выглянул наружу, затем вытащил толстые, засаленные, как оладьи на масленице, карты, сел на станок, начал сдавать.
— Ну?
— Карты-то зачем?
— Удобнее за ними, да и безопаснее.
— А во что?
— В «носы» — во что же еще… Ну, крой! — И он шлепнул картой.
— Так что же ты все-таки думаешь, Савва?
— А я уже говорил…
— Отсидеться, значит, решил?
— Думай как хочешь, а я решил подождать, что дальше будет…
— Ведь ты, насколько я знаю, не из богачей?
— Какое уж там богатство? Если и был хлеб, так его часом с квасом, а порою и с водою.
— А мы хотим, чтобы буржуев не было, чтобы все были равны.
— Деникин тоже златые горы обещал… А почитай Врангеля! В рай ведет нас верховный главнокомандующий, да и только…
— А что они дали!
— А вы что дали? Принимай!
— Ну нет, эту я еще шлепну! Если и у нас, чудило, голодно — так всем голодно, если холодно — так всем холодно!
— Ну, начальство-то небось и одевается потеплее, и ест пожирнее…
Об этом Федор как-то и не задумывался: до того ли, когда решаются судьбы стран и народов, судьбы мира. Но, наверное, есть и такие жуки, которые стараются урвать для себя побольше. Говорили же, что начальник особого отдела военмор Рацибержанский оставлял у себя в кабинете что повкуснее да получше из реквизированного у буржуев. Так ведь и нет его уже, арестован и отправлен в Харьков по распоряжению самого Дзержинского. И только хотел было сказать об этом, да Савва опередил:
— Почитай-ка, что в газетах пишут и про Ленина и про других…
— То, что Ленин живет в двенадцати дворцах и ест на золотых да серебряных блюдах, это, что ли? Так уж давай дальше, и то, что мы в городах устанавливаем гильотины, которые отрубают по пятьсот голов в час, что детям мы имена не даем, а нумеруем их…
— Ну, это явная ложь!
— Ленин живет в крохотной квартирке, и ест он то же. что и все советские служащие. Можешь поверить, мне это рассказывал верный человек, который своими глазами все видел… Да за такие слова тебе такое показать надо!
— Что ты мне покажешь! Я кое-что и сам видел. Мой дед подпустил красного петуха помещику, так его за это к тачке приковали, так и умер в рудниках. Отец решил хозяином стать, двадцать лет батрачил, недоедал, недопивал, каждую копейку откладывал. Наконец скопил «капитал», купил две десятины земли. Да, на беду, эта земля приглянулась помещику. Он и обмен предлагал, и деньги давал, да отец на своем стоял: моя земля, я ее и обрабатывать буду. Кончилось тем, что управляющий загнал на поле табун, и лошади всю пшеницу под корень выбили. Решил отец тогда найти управу, дошел до губернатора, и дело расследовать поручили… помещику. В общем, розги. После этого отец подстерег управляющего, хотел проучить, да не рассчитал удар, а был он поздоровее меня… Повесили отца, между прочим, у вас, в Николаеве.
— Но ведь…
— Обожди! А нам, детишкам, каково пришлось после этого… Думаешь, хорошо, когда за тебя вступиться некому, когда тебя каждый может каторжным отродьем назвать, а то и батогом… Так вот, я не хочу, чтобы моего сына так.
— Не хочешь? Так бороться надо! Принимай карты!..
— И приму!