Моряки плавбатарей молча смотрели, как белогвардейские корабли все дальше и дальше отходят от Очакова, под защиту орудий дредноута. Молчали, но у каждого в глазах радость, и еще бы — отбили атаку.
А потом все принялись наводить порядок на своих кораблях: драили палубу, чистили орудия. Боцман «Защитника трудящихся» даже вытащил баночку краски и подмалевывал облупившиеся места.
Уборка продолжалась до самого вечера, а когда уже совсем стемнело, когда ночь затушевала и низкую насыпь Кинбурнской косы, и настороженный Очаков, свободные от вахты матросы собрались на носу плавбатареи и негромко пели старинные матросские песни. Была тут и «Раскинулось море широко…», и о тяжелой матросской доле, но больше всего нравилась песня о гибели красного моряка, который
Федор Бакай и Потылица участия в пении не принимали. Они сидели в стороне, и Потылица, этот вечный балагур и насмешник, с грустью говорил:
— Я, Федя, очень к людям душой прикипаю, только вот не везет мне в дружбе. Была у меня краля, дружили… А предпочла приказчика. У него усы, у него пробор, у него шляпа «матчиш» и туфли «джимми», а у меня, кроме песен да тальянки, ничего. Или вот Колька Уюк. И жили по соседству, и во флот вместе призвали, и в учебных классах рядом были. А когда в прошлом году наши подошли к Севастополю, отказался идти со мной. «Посмотрю, — говорит, — что дальше будет». Вот и посмотрел, ушел их дредноут в Турцию под английским флагом. А теперь англичане опять отдали его белым. И сейчас, возможно, он посылает снаряды в меня, Ваську Потылицу, с которым клялся дружить на вечные времена…
— Он что, на «Воле»?
— На «Воле»…
— Как, говоришь, фамилия-то его?
— Уюк, Николай Уюк…
— Что-то не помню такого. Да ведь много там народа, чуть ли не две тысячи человек, разве всех узнаешь!
— А ты когда оттуда ушел?
— В декабре семнадцатого.
— Тогда мог и не знать, его примерно в это же время перевели на линкор, а до этого он вместе со мной на брандвахте служил…
Замолчали. А с бака доносилась песня… Федор ее и слышал, и не слышал — думал о своем.
Еще днем в сильный командирский бинокль он долго рассматривал дредноут, и не только оптика, но и воображение настолько приблизили корабль, что он угадывал мельчайшие детали вооружения, надстроек — детали, так хорошо ему известные: ведь он почти год своими ногами топтал палубу этого гиганта.
«Только так!..» — И, словно убеждая сам себя, сказал вслух:
— Надо!
— Что? — спросил Потылица.
— Так, ничего…
Встал, пошел в кубрик. Но в эту ночь он почти не спал и сразу же после подъема обратился к Чернышеву:
— Товарищ краском, разрешите сойти на берег?
— Что, опять в Николаев?
— Нет, товарищ командир, одна мысль у меня появилась…
— Хорошая мысля обычно приходит опосля, — вставил Потылица.
В другое время Федор ответил бы как следует, а тут даже и внимания не обратил.
— Нужно мне командира крепости товарища Сладкова повидать.
Чернышев внимательно взглянул на Бакая.
— Что-то серьезное?
— Да.
Что ж, Бакай — один из лучших военморов на батарее, во всем примерный воин, слов на ветер не бросает. Стало быть, и сейчас что-то стоящее удумал. И разрешил.
…А в штабе работа идет своим чередом. В кабинет Сладкова то и дело заходят командиры, моряки, гражданские люди в полувоенной форме — члены Очаковского ревкома, как догадался Бакай.
Наконец дошла очередь и до него.
И только он переступил порог кабинета, как за окном огнем и дымом вздыбилась земля, окна захлестнула густая коричневая мгла, и тут же грохот, да даже не грохот, а какой-то воющий гул не только оглушил, но и как будто физически сдавил. И в этом гуле тоненько прозвучал звон разбитого стекла.
Потом все стихло. В наступившем безмолвии стало слышно, как потрескивает, оседая, крыша, падают с потолка кусочки штукатурки, а за окнами — камни и комья земли. И постепенно сухая муть заволокла комнату.
— Фу, черт! Совсем рядом… — выругался Сладков. — Еще и стекла повылетали. Где их сейчас возьмешь? Придется фанерой забивать. И пылища не продохнешь, — сетовал Иван Давыдович. Он начал было стряхивать пыль с бумаг, сдувать со стола, но вдруг закашлялся, тяжело, с надрывом.
А известковая пыль облаком плавала в кабинете, скрипела на зубах; от нее першило в горле, щипало в глазах.
— Здоровая ямина! — сказал Сладков, выглянув в окно.