Он показал на стул. Спросил:
— С чем пожаловали?
Доброхотова переглянулась с парнем. Тот потупился.
«Пожалуй, из судимых», — подумал Данков, присматриваясь к загорелому лицу парня, к его большим огрубелым рукам.
— Николай Иванович, насчет прописки мы, — заговорила Доброхотова. — Поженились, а живем порознь. Вот решила мужика к себе взять.
— Муж-то откуда?
— Москвич я, — выдохнул парень.
— Не судились?
— Судился. За кражу, — он настороженно взглянул на Данкова.
— Чего ж к Галине перебираетесь? Жилплощадь своя не позволяет?
— Наш начальник милиции не позволяет. «Зачем, — говорит, — мне судимых на территорию к себе прописывать. Своих, — говорит, — хватает».
— Что ж это он вас так?
— Кто его знает. «Без вас, — говорит, — воздух чище». Сказал: «Иди к жене. Коли любит, пропишет. И тебе и нам спокойнее будет. От дружков отойдешь — тебе же на пользу». Вот мы и пришли.
— Пришли, говоришь? А я ведь тоже не из добреньких, и в районе своих хватает.
— Гражданин начальник, — забасил парень. — Вы в отношении меня можете быть спокойны. Все плохое я за забором колонии оставил. Надоело мне жизнь на нарах проводить.
Лицо его покрылось испариной, а руки теребили пуговицы на пиджаке.
Доброхотова попыталась вступить в разговор.
— Подожди, Галина, — остановил ее муж. — Я сам расскажу все. Гражданин начальник, когда я воровал, не думал, как на меня люди смотрят и что думают. А сейчас нет, не все равно. Вот уж год как на свободе, работаю, а каждый день стыд за прошлое. Перед каждым встречным стыд, хотя и рассчитался за все сполна… Объятий распростертых я не ожидал — не с войны героем прибыл, но ведь можно же человеку поверить? Не верят. Вот и вы сейчас выслушаете по долгу службы, посочувствуете и откажете. Людей сердобольных много, а помочь некому.
Данков промолчал и начал читать заявление Доброхотовой и ее мужа, к которому нитками были аккуратно подшиты необходимые для прописки справки, выписки, характеристики…
«Участвовал в общественной жизни… Когда начальник колонии вывел меня за ворота зоны и говорил мне напутственные слова, у меня комок под горло подкатывался… Помогите мне устроить мою жизнь, если вас это не затруднит…»
— Вы, Федулов, насчет сердоболия и сочувствия не давите, — оторвался Данков от бумаг, — все мы чувствительные. И закон чувствителен. Учитывает все. Жаль, что, когда на преступление человек идет, он про чувствительность забывает. Посмотрите, сколько в приговоре потерпевших указано, — послушали бы вы их мнение.
— Я понимаю, моя судимость не почетная грамота. Но жить-то надо. И насчет своего начальника я не в обиде. Может быть, он и прав. Не хочет, чтобы я опять со своими прежними дружками схлестнулся. А здесь меня никто не знает, да и Галина со своим прошлым завязала давно… Мне бы только работу здесь по специальности подобрать. Слесарем-сборщиком…
— Работа в районе найдется. Район промышленный. Не о том забота. За старое не взялся бы.
— Да что вы, товарищ начальник!
— А вот то, Федулов.
— К старому у меня дороги нет и не будет. Это уж точно.
Данков убористым почерком написал на заявлении:
«Прописку разрешаю».
Часы пробили половину шестого. Жарко. Мучает жажда. Данков выпил уже второй стакан воды. Чертовски хотелось курить, но у него было твердое правило: во время приема граждан — ни одной сигареты. Не всякий посетитель переносит табачный дым.
А посетителям, казалось, не будет конца.
Дверь медленно приоткрылась, и в кабинете появилась немолодая интеллигентного вида женщина. Данков узнал ее сразу — его бывшая учительница географии. Он встал из-за стола и пошел к ней навстречу.
— Здравствуйте, Клавдия Дмитриевна!
— Здравствуй, Коля! — и, взглянув на столик, уставленный телефонами, шутливо сказала: — Вот ты теперь какое важное лицо!
Данков смущенно улыбнулся, предложил ей сесть.
— Не скромничай. Факт на лице. Не научился душой кривить. Как на работе? Как дома?
— Спасибо, Клавдия Дмитриевна, вы-то как?
— Мое дело стареть. Годы летят. А на здоровье пока не жалуюсь. Но, видно, скоро буду. Не годы, так соседи заставят.
— Что у вас случилось, Клавдия Дмитриевна? Наступила долгая пауза.
— Понимаешь, Николай, — сказала она, вздохнув, — это может показаться пустяком. А для меня это серьезно… История совсем не занимательная. Монахова, соседка моя по лестничной площадке, ведет себя, мягко говоря, плохо. Давно на мою Альму ополчилась.
— Это на собаку вашу, что ли?
— Да! Словно кость поперек горла для нее моя собака.
— Альму вашу я знаю. А вот Монахову… В первый раз слышу о ней. Что она за человек, Клавдия Дмитриевна?
— Не люблю о людях плохо говорить, тебе это известно. Но о ней… Злой человек. Жестокий даже.
— Жестокий? С кем она живет?
— Дети есть. Двое. А мужа нет… Вчера ее ребята на пустыре набросились на Альму. Камни и палки в ход пустили. Собака старая, убежать не может. К земле прижалась, дрожит вся. Хорошо, что подоспела вовремя. Забили бы.
— Зрелище, конечно, отвратительное…
— А Монахова высунулась в окно, хохочет. Кричит на весь двор: «Ты, старый нафталин, лучше бы своих детей завела вовремя, а не с собакой возилась. А на моих не смей голос поднимать. Все равно собаку твою доколотим».
«Да, у каждого свои проблемы, — подумал Данков. — Для старого, одинокого человека это, может быть, и трагедия».
Ему стало жалко Клавдию Дмитриевну.
— Ну а в остальном-то она как? Нормальный человек?
— Пьяница.
— А что еще?
— А что ты хочешь узнать?
— Хочу понять, в чем дело. Вы рассказали, как она в окно высунулась и кричала. А я хочу знать, какая она дома, когда окна закрыты.
Клавдия Дмитриевна усмехнулась.
— Зачем тебе это?
Данкову стало неудобно, он заговорил с необычной горячностью:
— Да как же еще спасти вашу собаку, Клавдия Дмитриевна? Чтобы поговорить с Монаховой, надо понять ее, надо найти дорогу к ней.
— Я уже пыталась говорить. И по-доброму тоже. Но в ответ — отчужденность, неприязнь.
— Может, жизнь у нее была нелегкая? — сказал Данков и подумал о том, сколько еще людей сидит к нему на прием с большими, жизненно важными делами.
Учительница задумалась и ответила:
— Нелегкая, правда. Сначала проводником на железной дороге. Потом маляром. Без мужа о двоих ребятах думала. Но такая жестокость к животному?! Ведь какими ее ребята вырастут?
— И никто не помогал ей?
— Не знаю…
— Хорошо, приглашу я ее, побеседую… Может, это поможет.
— Очень прошу тебя, Николай, не перепоручай никому. Сам поговори. Не будешь наказывать ее?
— А разве вы нас наказывали, Клавдия Дмитриевна?
Учительница улыбнулась, сказала:
— Ну, извини, Николай, я, пожалуй, пойду.
— Вы меня извините, Клавдия Дмитриевна. Может, я что не так сказал.
— Нет, нет. Я тебя понимаю. Наверное, и с озлобленным человеком можно найти общий язык. И наказанием тут мало чего добьешься… Может, тебе и не стоит вызывать эту Монахову?
Учительница медленно пошла к двери.
— Я завтра же приду к вам, Клавдия Дмитриевна. Обязательно приду, — громко сказал Данков.
Но дверь уже закрылась. Чтобы скрыть от самого себя смущение, Данков стал аккуратно складывать в красную служебную папку бумаги и заявления, оставленные ему посетителями.
Когда он поднял наконец голову, перед его столом стояли мать с сыном. Мать — крупная, с ярким румянцем на щеках. Видно, с сердцем неважно и гипертонией страдает, почему-то решил Данков. Ее сын, белобрысый, с аккуратным пробором парень, почти на голову выше матери. Он смотрит на Данкова своими голубыми глазами серьезно, пожалуй, даже строго.
— Мы от инспектора детской комнаты Конкиной. Ее не застали, решили к вам. Так что уж извините.