Вообще-то Георгий Григорьевич Жежора и в детстве и в юности был в меру худощавым, но после поступления в полицию предался чревоугодию. Почти ведерная макитра вареников и две-три бутылки красного вина — это для Жежоры был даже не обед, а просто перекус. И не только сослуживцы, но и все в городе стали звать его просто Жора Обжора.
— Ты ведь из Николаева? — спросил штабс-капитан Жежору.
— Так точно, ваше благородие! Служил в заводской полиции.
— Скажи-ка, голубчик, а тебе незнакома такая фамилия — Бакай?
— Так точно, известна. О каком Бакае изволите спрашивать?
— Федор Иванович!
— Так точно, знаю! И Федьку, и отца его Ивана Гордеевича, и младшего сына…
— Да ты, братец, не кричи, мы не на митинге. Рассказывай поподробнее…
— Сам-то Иван кузнецом был. Хороший кузнец, ему его императорское высочество при спуске дредноута «Императрица Екатерина Великая» часы подарил.
В восемнадцатом его немцы то ли повесили, то ли расстреляли. Федор смолоду с большевиками схлестнулся, в ссылке побывал.
— Это точно?
— Совершенно точно, ваше благородие, сам на него донес по начальству, а потом и сопровождал до арестантского вагона. У меня с ним старые счеты…
Да, у Жоры Обжоры к Федору Бакаю были свои счеты. Рабочие судостроительного завода «Наваль» не любили всех полицейских, но пристава Кошару и его помощника Жежору просто ненавидели. И однажды, когда Жежора сходил со строящегося эсминца, трап под ним почему-то перевернулся, и Георгий Григорьевич плюхнулся в воду.
Плавать он умел в далеком детстве, с тех пор это умение прочно забылось, и, кроме того, тяжелая шашка, наган да и вся амуниция тянули ко дну. И Жежора вынырнул только один раз, чтобы глотнуть воды с мазутом. Тут бы ему и конец, да уж мутнеющими глазами увидел Жежора упавшую к его лицу веревку. Вцепился в нее мертвой хваткой, и потянули мокрого Жору Обжору на веревке вдоль борта корабля, потом мимо многочисленных причалов, на которых все больше и больше собиралось народу. И только в Малом ковше под свист и улюлюканье толпы Жежору вытащили на причал. Человек, бросивший веревку, был Федор Бакай. Разве может такое забыть Жежора? Спасти — спас, но зачем же на посмешище было выставлять?!
— А младший, Тимошка, тот вообще поросенок!..
На Тимофея у Жежоры, пожалуй, самая сильная обида. Было это в октябре одиннадцатого. На «Навале» с помпезной пышностью готовились к закладке дредноута «Императрица Мария». На торжество прибыли сам самодержец всероссийский Николай II с наследником цесаревичем Алексеем, морской министр их высокопревосходительство генерал-адъютант свиты его императорского величества Иван Константинович Григорович, сонм всяких сановников. Для охраны выделили самых внушительных, самых преданных полицейских, попал туда и Жежора. Принарядился, все, что могло блестеть, начистил, в том числе и две медали. Пост — один из самых ответственных, у деревянного помоста, по которому царь со свитой должен идти к стапелю. Все шло отлично, правда, немного беспокоила изжога — переложил вареников на завтрак, и вдруг из-за угла цеха:
— Жора Обжора! Жора Обжора!
Жежора аж дернулся от неожиданности. И снова:
— Жора Обжора! Жора Обжора!
Только оглянулся, а тут ком грязи. Все заляпал: и лицо, и мундир, даже медали. Эх, рванулся за пацаном, да где там — разве поймаешь: скрылся между старыми котлами и трубами, сваленными у кузнечного цеха. И Жежора готов дать голову на отсечение, что это был Тимка, Ивана Бакая сын, хотя потом сам Иван божился, что сынишка во время церемонии стоял с ним неотлучно.
Надо же такое и в такой день! Все полицейские получили по медали, по часам, да еще по золотой десятке на водку, а Жежора — внушение за то, что оставил пост. А как бы могло хорошо получиться: помощник пристава, потом пристав, а там — чем черт не шутит — мог бы и до полицмейстера дотянуть: царская милость служебную дорожку хорошо стелет. Злоба за все это до сих пор не прошла, и он повторил в сердцах:
— Скотина Тимошка! И вся семья у них такая.
— Так вот, Федор Бакай прибыл служить на корабль. Посмотри, чем он тут будет заниматься…
— Будьте уверены, ваше благородие, без моего глазу шагу не ступит! — с готовностью отозвался Жежора.
КОМЕНДОРЫ
У артиллерийского офицера было две заботы: чтобы стреляли орудия и чтобы было достаточно спирта для протирки механизмов. Ну, спирт доставать удавалось. Пусть не по полной норме и не добротный российский, а какой-то вонючий из-за границы, но спирт был. И артиллерийский бог свято придерживался правила, введенного еще с царских времен: пусть отсохнут руки у того, кто израсходует спирт на протирку механизмов. Сия жидкость должна идти исключительно для внутреннего употребления.
Он прекрасно знал, что все эти двадцать три тысячи тонн первоклассной стали и других металлов, двадцать котлов, турбины общей мощностью в двадцать шесть с половиной тысяч лошадиных сил, обеспечивающие скорость хода до двадцати одного узла, все эти башни, мачты, надстройки — вся эта громадина длиною 168 и шириною более 26 метров и на восемь с половиною метров ушедшая в воду, весь этот корабль, называемый дредноутом «Генерал Алексеев», стоимостью в полсотни миллионов золотых рублей создан для того, чтобы обрушить на врага мощь огня из дюжины двенадцатидюймовых орудий и тридцати двух орудий меньшего калибра.
А орудия не стреляли. Не все, но большинство. Даже главного калибра. Третья башня вообще неисправна, в первой, носовой, одно орудие негодно, а на вторую комендоров не хватает. Да и остальные башни укомплектованы людьми едва наполовину, и то только для счета. Поэтому он принял Федора с распростертыми объятиями, а когда узнал, что тот и раньше служил на этом корабле, прямо-таки растрогался и даже обнял, обдав запахом перегара.
— В какой был башне?
— В кормовой.
— Дуй туда же. Об остальном я позабочусь.
И вот после трех лет отсутствия комендор матрос первой статьи Федор Бакай, нагнувшись, пролез в броневую дверь четвертой — кормовой башни. Все как и было: срезы броневых щитов, огромные, казалось, занимающие все пространство башни, казенные части орудий с надписями на медных ободках: «Обуховский орудийный завод, 1912 год», площадки, рельсы зарядника, жгуты кабелей, десятки приборов — все это масляно поблескивало в электрическом свете. И, только приглядевшись, Федор заметил двух матросов: один читал книжку, другой протирал какую-то деталь.
— Здравствуйте…
«Граждане? Товарищи? Господа?» — мгновенно пронеслось в мозгу, и сказал нейтральное:
— …братцы.
— Здоров, здоров, коли не шутишь, — пробасил огромный матрос, неторопливо поворачиваясь. — О! — удивленно воскликнул он. — Ты как сюда попал?
Федор тоже узнал моряка — Савва Хрен, заряжающий.
— А ты?
— Что я? Я все время здесь. Пойдем-ка перекурим.
Вышли из башни, направились на ют к обрезу.[4] Савва протянул папиросу.
— Богато живете! — прокомментировал Федор.
— Флот! Бери…
— Да я так и не научился курить.
— Ничего, бери, хотя бы для маскировки. Так как ты сюда попал?
— Да вот так. — И Федор рассказал кратко свою легенду, в которую уже и сам начинал верить.
— А не хотелось?
— Да как сказать… Куда-то ж надо человеку податься…
Раньше Федор не то чтобы дружил, но был в хороших отношениях с Саввой Хреном. Спокойный, рассудительный, всегда готовый помочь товарищу, Савва в вопросах политики был крайне инертным человеком. С одинаковым вниманием он выслушивал речи и большевиков, и меньшевиков, и эсеров, и анархистов и молчал, думая только одному ему известные думы.
Пытался как-то Федор вызвать Савву на откровенность — не получилось, да, собственно, в те суматошные дни как-то и не нашлось времени для серьезного разговора.
Вот и теперь стоит рядом, все такой же молчаливый, спокойный увалень, тянет папиросу. Как с ним себя вести? В глазах доброжелательность, но можно ли идти на полную откровенность?
4