Фельдфебель приезжал на побывку в апреле. Коровенкам своим порадовался без особого энтузиазма. Он был уверен, что скоро завоюет новые земли и там поставит крупное хозяйство. От него через Василия Васильевича, который взял на себя еще и обязанности денщика, мы узнали, что Красная Армия отодвинула немецкие войска от Москвы, что освобождена Калуга. Передавая в точности слова фельдфебеля, Василий прибавил, что Гитлер объявил отход войск стратегическим маневром, а весной последует окончательный разгром Советов.
Выходило, что мы с матерью могли пересидеть смутное время в лесу. Эта мысль отравила ей жизнь, заела ее. Начала она чахнуть, а в конце лета слегла и померла от разрыва сердца.
Хозяйка договорилась о месте на кладбище. Какой, правда, у нее при этом расчет был, я не знаю, но, наверное, все же пожалела человеческую душу. Василий могилу выкопал. Взгрустнул. Что-то и у него бодрости к тому времени поубавилось. Но поучений он своих не оставлял.
IV
— Ну как, оголец, хочешь или не хочешь услышать, в чем мудрость жизни? А? Молчишь! Ну это понятно! Не до разговоров тебе, когда мать померла… А вот запомни. Старики говорили: нашел — молчи, потерял — молчи! Великая мудрость! Если правильно это перетолковать и каждый раз вспоминать, от многих бед избавишься. Тебе что сейчас нужно? Ежели ты затоскуешь по матери да жалобиться начнешь, конец тебе! Фрау наша — расчетливая женщина… С ней жить можно, это не на шахте под землей, не в каменоломне и не на вредном для здоровья производстве… Ну, что ей будет за радость видеть такую кислую рожу! Спрячь горе в сердце, будь ровен, она тебя при хозяйстве оставит. А это сейчас для тебя самое главное. Здесь ты выживешь. Сколько наших русских бедолаг полегло, а мы с тобой хлебаем щи с мясом. Спрашиваю тебя: разумно это или нет?
Нелегко мне было разобраться во всей этой путанице. Что-то я успел прихватить в свой нравственный багаж из четырех классов сельской школы, от дорогой моему сердцу Евдокии Андреевны. Она по-другому жизнь понимала. Почему, если я нашел что-то хорошее, молчать? Почему молчать о потере, почему мне горе свое прятать? Но тут Василий был прав: нашей фрау ни к чему мои слезы.
Работы по хозяйству прибавилось, суетно было днем, к вечеру после последней дойки все затихало. Хозяйка засыпала рано.
Пока была жива мать, я жил с ней в каморке, а теперь хозяйка перевела меня к Василию Васильевичу. Как мы ни умаивались за день, засыпали не сразу. Василий любил поговорить.
— Я ить, оголец, хоть тебя и соплей перешибешь, знаю, о чем ты думаешь! Успели тебя в школе напичкать идеалами: надо любить Родину, надо за нее жизнь отдать…
Я помалкивал.
— Собирались сражаться со всем миром, а побежали от одной Германии… Это как понять?
Василий Васильевич ждал, что я скажу, а я смотрел пустыми глазами в потолок и молчал. Чувствовал, не прав он, а возразить как? Да и надо ли возражать? Сам же он поучал меня, что на чужбине лучше помалкивать. Никогда до того я не слыхал, что мы собирались воевать со всем миром. От него первый раз услышал.
— Когда война началась, — продолжал Василий Васильевич, — я сразу понял, что к чему. Пришли к нам воевать умные люди, умная нация… Ты гляди, как тут умеют землю доить! А? Земли с обушок, не более! Поглядел их фюрер на наши порядки и решил: а почему бы и не взять, что плохо лежит?
«Умная» и «глупая» нации. Очень для меня это были далекие и недоступные понятия. Но не мы немцев, а они нас продавали в рабство, как скотину. Ума я в этом не видел, а видел жестокость.
Любил он порассуждать о русских людях, укорял немецкими порядками. Повторяюсь: не для меня он пускался в такие далекие рассуждения! Себя утверждал.
Почему-то все убеждал меня, что в России воровство процветало, а я вспоминал Вырку. Никогда у нас в деревне не запирали дверей на замок. Уйдут в поле, припрут снаружи дверь колышком в знак, что хозяев нет дома. И не знал и не слыхал я, чтобы кого-нибудь обворовали.
Создавалось у меня впечатление, что клеветал Василий Васильевич на русский народ, чтобы оправдать свое дезертирство и предательство.
Мать мы похоронили в конце августа. В сентябре у нашей фрау собрались гости. Сыну вышла боевая награда. Был он танкистом, отличился на юге России. За это ему разрешили домой приехать. И отца отпустили отпраздновать такое событие.
Собралось все семейство, назвали родню и знакомых. На празднике я впервые увидел и невесту нашего хозяина — Марту.
Было ей девятнадцать лет, а нашему молодому танкисту двадцать два. По-немецки я тогда уже хорошо понимал. Понял я, что Марту моя хозяйка считает разумной девушкой. Дружат они с Генрихом с ранних лет и давно уже решили, что Марта станет его женой. Со всех сторон это разумно. Марта дочь таких же бауэров, у ее отца тоже молочная ферма. Его не взяли на фронт из-за больной ноги. Хозяйство его процветает. Его опыт да завоеванное фельдфебелем право на землю в России — вот и начало для нового большого хозяйства. Это уже не ферма, а экономия, а по-нашему — поместье.
Фельдфебель нахваливал земли по реке Дон. Тучные земли, просторные, тепло там, земля все родит, не только хлеб и кукурузу, но и виноград, арбузы.
Большой земле нужны рабочие руки.
Фрау говорила, а ее муж подтверждал:
— Ты вот, Василий, аккуратный, разумный человек… Если и дальше будешь разумным, мы тебя старшим над русскими поставим в нашем хозяйстве… Наберешь сам, чтобы работать умели и чтобы водку не пили… Чтобы не воровали… Тебе немцем родиться бы, Василий, а не русским!
Выше этой похвалы у фрау и быть не могло.
Генрих, сынок фрау, вид имел совсем не геройский. В отца мелкорослый, живой и подвижный, но без отцовского самодовольства и тучности. И совсем не белокурая бестия, а черняв, скорее похож на цыгана. Я заметил, что отец его более восторженно говорил о войне и победах. Генрих помалкивал, хотя и не было у него причин обижаться на войну. Судьба его пока миловала.
Марта была высокая, статная, широкой кости. Белокурая, волосы густые и пышные, голубые глаза. Не красавица, но очень мила. Василию под стать, а герою не пара.
Был приготовлен праздничный обед. Фельдфебель выставил замысловатые вина: французские, польские, венгерские и румынские — трофеи. Стояли бутылки с русской водкой; а рядом пиво из чешских подвалов.
У стола прислуживал Василий, а я мыл посуду.
Гости гуляли до вечера. Завели патефон. Всякие песни слышались. И немецкие и русские. Опять же трофеи! Навез хозяин пластинок из разных стран.
Фрау царила за столом на зависть соседкам.
Уехали воины. Фрау погрустнела, ее утешал Василий.
— Теперь уже скоро, — вещал он. — Сталинград — это незнамо где… Это, почитай, уже Азия… Там до Урала рукой подать… Волгу перервут, и Москве конец!
Фрау спрашивала:
— Это правда, что Сталинград такой важный город? Почему большевики его не отдают?
— Да нет! — радостно пояснял Василий. Доволен был, что его слушают. — Город большой, да какая в нем важность? И важнее города брали. Киев, Харьков, Минск, Одессу, Севастополь… Возьмут! Со всех сторон степь, его никак не защитит Красная Армия…
…Первой пришла похоронная на сына, на героического Генриха.
Фрау вынула из ящика почту и остановилась на крылечке, нацепив очки, прочитала и вдруг бегом кинулась наверх, в свою комнату.
Василий приложил палец к губам, дал знак, чтобы я притих и не шевелился. Я замер на пороге. Василий скинул с ног бахилы на деревянной подошве и босиком, неслышно ступая, поднялся на несколько ступенек. Прислушался. Но я и снизу слышал всхлипывания и стоны.
Василий сбежал вниз, мы ушли в коровник.
— Работай, работай, оголец! Фрау в большом расстройстве! Как бы и нам бедой не обернулось! И молчи! Совсем молчи!
Мы вычистили навоз, я отвез его на поле. Подготовили коров к дневной дойке. Без фрау не положено было доить. Но фрау не появлялась.
— Давай без нее, — приказал Василий. — Загорится молоко у коров.
Меня к дойке Василий не допустил: я помогал ему сливать молоко из подойников в бидоны, задал корм коровам. Двадцать пять коров выдоить — это, я скажу вам, работенка. Василий взмок, но уложился во времени.