— А в переводе на русский?
— Прекрасный экземпляр неврастеника — это поймешь без перевода. Выпадение памяти. Забыл, что с ним. Все забыл. Общая слабость, отсутствие тонуса, тоскливое, подавленное состояние…
— Плачет или молчит, — вспомнил я слова Жарова.
— И не спит. Я приучаю его к седуксену. Одно пока, Захар Петрович, неясно. Это из-за какой-нибудь психической травмы или от склероза, который, увы, вряд ли минет и нас…
— А ты что думаешь?
— Я пока еще действительно думаю. Кстати, по-моему, пайщику годков пятьдесят три.
— Он же глубокий старик! — воскликнул до сих пор молчавший следователь.
— В его положении он еще хорошо выглядит, — сказал Борис Матвеевич. — Мы с вами выглядели бы хуже. Ему мало было неврастении. Стенокардия…
Жаров рассмеялся. Межерицкий прямо-таки подавил его своим обаянием.
— Вы не так спешите, — сказал вдруг серьезно психиатр. — Мы поднакачаем пайщика витаминами, транквилизаторами, антидепрессантами. Думаю, еще увидите его огурчиком. — Межерицкий покачал головой. — Серьезно он болен, очень.
— Вот ищем, — кивнул я на Жарова.
— И долго он жил в своем особняке? — Врач очертил в воздухе форму ящика.
— Не знаем, — коротко ответил я. — Мы о нем ничего не знаем. И, честно сказать, надеялись на медицину.
— На бога надейся, а сам не плошай. — Межерицкий задумался. — Да, задачка не из легких. Психиатру, как никому из врачей, нужна предыстория. Конечно, хирургу или урологу тоже не сладко. Но нам знать прошлое просто необходимо. Как воздух. Так что уж прошу: любую деталь, любое малейшее сведение из его жизни от меня не скрывайте.
— Разумеется, — сказал я.
— Я ведь врач. И должен лечить. Кто пайщик для вас — не знаю. Для меня это прежде всего больной.
От Межерицкого я вышел, честно говоря, несколько разочарованный. То, что он сообщил, могло задержать выяснение личности Домового на долгое время. Тогда действительно надо было думать, чтобы не оплошать самим.
— Умный мужик, — сказал о враче Жаров, когда мы сели в «газик».
И мне было приятно, что мой приятель понравился следователю.
3
Следствие по делу о хищении на керамическом заводе Жаров закончил довольно быстро и квалифицированно. Попытки других обвиняемых свалить основную вину на покойного бухгалтера он разоблачил. Свою виновность начальник отдела сбыта признал полностью. Митенкова оказалась второстепенным лицом в преступлении. Дело было передано в суд…
Оставалось загадочным только лицо Домового. Кто он? Сколько времени и почему пребывал в сундуке? Имеет ли отношение к самоубийству Митенковой?
Что меня смущало, так это мог ли Домовой иметь отношение к хищению. Из материалов дела это не вытекало. Но кто знает? После некоторого колебания я все-таки утвердил обвинительное заключение. И Домовой остался сам по себе. Тайной, над которой Жаров бился упорно и, как мне показалось, увлекаясь все больше и больше. Особенно волновала следователя гора музыкальных рукописей. Приблизительно четверть произведений была записана на нотной бумаге фабричного производства. Она наиболее пожелтела. Остальное — на разлинованной от руки. Но и эта была порядком старая.
Наш город недостаточно значителен, чтобы позволить себе роскошь иметь консерваторию. Не было даже училища. Музыкальная школа. Одна. Возглавляла ее с незапамятных времен Асмик Вартановна Арзуманова.
Когда-то, в пору детства моих детей, каждая встреча с седенькой, щуплой директоршей приносила сплошные огорчения. Моей жене очень хотелось, чтобы дочь, а потом сын играли на пианино. Первое наше дитя едва дотянуло до пятого класса. Сын — до третьего.
Об Асмик Вартановне я вспомнил неспроста. Удивительный это был человек. Закончила Ленинградскую консерваторию и поехала в Зорянск простой учительницей музыки. Семейная традиция. Отец ее, обрусевший армянин, пошел в свое время в народ, учительствовал в земской школе.
Арзуманова до сих пор ездила в Ленинград на концерты симфонической музыки, выписывала новейшую нотную литературу, грампластинки. По моему совету Жаров обратился к ней за помощью.
Старушка через несколько дней после того, как следователь доставил ей рукописные произведения, найденные у Митенковой, пригласила нас к себе домой.
В темной шали, накинутой на плечи (отопительный сезон еще не начался назло холодной осени), Асмик Вартановна напоминала маленькую, но очень решительную птичку.
Она наугад взяла одну из папок и проиграла нам с листа на пианино небольшую пьеску. Мелодию и ритм я улавливал плохо. Но какой из меня знаток…
— Прелюд, — пояснила она. — А вот еще. Баркарола.
— Вариация на тему «казачка», — продолжала Асмик Вартановна. — Правда, неплохо?
— Угу, — кивнул следователь. Арзуманова взяла другую папку.
— «Симфония си-бемоль мажор. Опус двенадцатый. Посвящается моему учителю», — прочла она и повернулась ко мне. — Я просмотрела клавир. Серьезное произведение. — И, отложив симфонию, поставила перед собой лист из следующей стопки. — Мелодично, — прокомментировала Асмик Вартановна, играя произведение. Я тоже с удовольствием слушал нехитрую пьеску. Красиво и понятно. Как песня.
— Название? — спросил Жаров.
— «Песня», — ответила она, не прерываясь.
— Да? — удивился я своей интуиции и прикрыл глаза. Звуки, аккорды, переходы уводили меня к чему-то дорогому и далекому. К тому, что осталось в памяти за чертой, именуемой «до войны». Мелодия неуловимо, но осязаемо напоминала песню предвоенных лет. Сливаясь с образами смешных репродукторов-тарелок, девушек с короткими прическами и в беретах, с аншлагами газет про папанинцев, Чкалова, Гризодубову, Стаханова…
Я посмотрел на следователя. Песня его тронула, но не тем, чем меня. Он знает Папанина, Чкалова по фильмам и книгам. Я ощущаю то время по-другому. Это для меня воспоминания детства.
Асмик Вартановна повернулась к нам на вертящемся стуле.
— Еще что-нибудь сыграть?
— По-моему, достаточно, — сказал я. — Что вы скажете о музыке?
— Автора не знаете? — уточнил Жаров.
Старушка поплотнее укуталась в шаль. Армянского в ней — нос. И еще глаза. Черные, как сливы. — Ничего не могу сказать, — покачала она головой. — Что-то напоминает. Так писали до войны.
Асмик Вартановна вспорхнула со своего стульчика и вышла из комнаты. Видимо, за книгой по музыке.
— Значит, — сказал задумчиво следователь, — если все это насочинял Домовой, выходит, отстал товарищ от современной музыки на много лет. Одну из нотных тетрадей я, между прочим, послал на экспертизу. Определить, какой комбинат выпустил.
— Хорошо. Но почему обязательно это его рукописи?
Жаров заерзал в кресле.
— «Интуиция», — хотел отшутиться он.
— А вдруг он и прятался оттого, что украл эти творения?
— Это же не золото, не деньги…
— Продукт творческого труда, который можно продать. И очень дорого.
— Так можно что угодно придумать.
— Верно. Докажите мне, что автор этого, — я дотронулся до папки с нотами, — и укрывавшийся у Митенковой одно и то же лицо. Потом будем плясать дальше.
Жаров хотел мне что-то сказать, но вернулась хозяйка. С подносом. Кофейник, три чашечки, сахарница.
— Асмик Вартановна, зачем хлопоты, — сказал я.
— Полноте. Не люблю спрашивать у гостей, хотят они кофе или нет. Воспитанный гость скажет «нет». А невоспитанному я и сама не предложу.
— Мы не гости… — скромно заметил Жаров.
— Для меня вы прежде всего гости. Я Захара Петровича знаю бог весть сколько лет, детей его учила музыке, а он ни разу у меня не был.
— Не приглашали, — улыбнулся я. — Разве только в школу.
— Вам сколько сахара? — обратилась она к Жарову.
— Три. — И, воспользовавшись, что хозяйка обратилась к нему, осторожно сказал: — Вы бы меня, Асмик Вартановна, взяли в ученики. Хочу освоить аккордеон.
— К сожалению, у нас уехал педагог по классу аккордеона.
— А баян? Очень близко.
— Зайдите в школу, поговорим… Что-нибудь придумаем… Захар Петрович, простите, я не совсем понимаю свою миссию. — Она посмотрела на меня, потом на следователя.