Выбрать главу

— Нам бы хотелось установить автора, — сказал Жаров.

— Значит, он неизвестен?

— Имя его неизвестно, — уклончиво ответил следователь. — Вы опытный музыкант…

— Педагог, только педагог, молодой человек. Я никогда не стремилась к сцене.

— Вы хороший музыкант, — сказал я.

— Была, может быть, — засмеялась старушка. — Все мы в молодости самые талантливые, гениальные. Проходит жизнь, познаешь истинную цену вещам. Я не жалею, что прожила ее педагогом. Кажется, не совсем плохим. Один из моих учеников лауреат…

— А можно по произведению узнать композитора? — спросил Жаров.

— Конечно.

— Даже если никогда не слышали эту вещь? — уточнил я.

— Рахманинова я бы узнала с первых нот. Скрябина, Чайковского, Моцарта, Баха… Всех известных. Пушкина ведь узнаешь сразу.

— А эти произведения вам ничего не подсказывают? — Я указал на ноты, лежащие на пюпитре.

— Впервые встречаюсь с этим композитором. Я считаю, тут нужен музыковед…

4

Через несколько дней после посещения больницы Межерицкого Жаров снова пришел поговорить о деле Домового.

— Помня о том, — начал следователь, — что вы, знакомясь с материалами обыска у Митенковой, обратили внимание на отсутствие каких-либо документов о ее брате, я назначил экспертизу семейных фотографий и портрета Домового… Не сходятся. Не брат. И не отец. — Эксперты утверждают это категорически?

— Абсолютно. Как ни изменяется внешний облик, есть приметы, которые остаются совершенно такими же. Расстояние между зрачками, линия носа и прочее…

— А красавец «люби меня, как я тебя»?

— Чуть, понимаете, не оконфузился. Уже написал постановление. Думаю, дай еще раз выясню. У старого фотографа. Оказывается, такие снимки до войны были чуть ли не у каждой девушки в Зорянске. Какой-то иностранный киноартист. Вот и настряпали в том самом фотоателье № 4 их несколько тысяч. Бизнес… Раскупали, как сейчас Магомаева или Соломина.

Я рассмеялся.

— Выходит, девушки во все времена одинаковы.

— Наверное. — Жаров на эту тему распространяться не стал. Он женился год назад. Говорят, жена его была очень строгая, и он ее любил. — В общем, подпольный жилец Митенковой не является ни ее братом, ни отцом. Это доказано документально. Но у нас есть одна ниточка — ноты…

— Вы мне все-таки объясните, почему связываете их с неизвестным?

— Захар Петрович, — горячо воскликнул Жаров, — появление рукописей на чердаке Митенковой очень странно! Откуда у простой женщины эти произведения?

— В этом я с вами согласен. Но представьте себе, что рукописи все-таки не имеют отношения к Домовому.

— Кто же он тогда?

— Предположим, немец. — Жаров недоверчиво посмотрел на меня: шучу я или нет. — Нахождение Домового в сундуке много лет — из ряда вон. Тогда такое предположение вряд ли выглядит фантастично. Митенкова ведет замкнутый, я бы сказал, скрытый от всех образ жизни. Сосед Клепиков утверждает, что никогда не слышал за стеной разговора. Митенкова не имеет ни радио, ни телевизора. Более того, Домовой не реагирует на русские слова. Может быть, он и не знает русского языка. А выказать свой родной боится. Понятно, почему он и дома все время молчал. И радио ему не нужно…

— С одной стороны, конечно, — нерешительно произнес следователь. — Но…

— Я не навязываю вам свою точку зрения. Наглядная демонстрация того, что у вас нет фактов, чтобы развить свою версию.

— Пока нет, — согласился следователь.

— Он может быть кем угодно: дезертиром, рецидивистом, даже злостным неплательщиком алиментов… И для каждого случая можно найти аргументы. А у вас должны быть факты и улики только для одного. Понимаете, для одного и исключающего все другие.

— Понимаю, Захар Петрович, — кивнул Жаров. — Вот для этого я хочу сначала исчерпать версию, что Домовой — автор рукописей. — Он улыбнулся. — Будет и мне спокойнее, и всем.

— Спокойнее, беспокойнее… Истина безучастна к настроению. Или она есть, или ее нету. Ну ладно, у вас есть какие-то предложения?

— Есть. Я звонил даже Межерицкому. Проконсультировался. Что, если Домовому показать эти произведения? Может быть, посадить за пианино. Если он автор, если он их создал, вдруг вспомнит и прояснится у него здесь? — Жаров ткнул себя в лоб пальцем.

— Что сказал Борис Матвеевич?

— В принципе такой метод возможен. Всякие там ассоциации, воспоминания… Давайте попробуем, а? Надо же как-то действовать. Но Межерицкий, насколько я понял, не в восторге. Поговорите с Межерицким, прошу вас. Проведем эксперимент.

— Хорошо, хорошо. Раз вы так настаиваете. — Я набрал номер больницы.

— Борис Матвеевич, я.

— Слышу, Петрович. Мое почтение.

— Тут у меня следователь Жаров…

— А, этот великий психиатр-самоучка… Звонил он мне.

— Ну и как ты считаешь?

Межерицкий хмыкнул в трубку. Я ожидал, что он сейчас поднимет нас на смех. Но он сказал:

— Можно попробовать.

Я посмотрел на Жарова. Он напряженно глядел на меня, стараясь угадать ответ врача.

— А у вас пианино есть? — спросил я.

— У меня лишнего веника нет. Попробуй вышиби у начальства хоть одну дополнительную утку…

— Придется привезти.

— Утку?

— Нет, пианино, — рассмеялся я.

— Хорошо, что пайщик не моряк… — вздохнул Межерицкий.

— А что?

— Как бы я уместил в палате море и пароход?

Жаров очень обрадовался, что его идею поддержали. Чтобы не оставаться в стороне от общего дела, в которое брался вложить свой вклад и Межерицкий, вопрос о пианино я взял на себя. На следующий день в палату к Домовому поставили наш «Красный Октябрь». У нас он все равно стоял под чехлом.

Появление в палате инструмента — крышка его намеренно была открыта — на больного не подействовало. Он продолжал лежать на кровати, подолгу глядя то в потолок, то в окно.

Конечно, мы с Жаровым огорчились. С другой стороны, возможно, ноты, найденные у Митенковой, к нему действительно не имели отношения. Но они пока являлись единственной зацепкой.

Следователь провел несколько экспертиз. Карандашом, найденным при обыске, была записана одна из пьес. Карандаш — «кохинор», чехословацкого производства. Из партии, завезенной в страну в пятьдесят третьем году. Резинка для стирания записи — тоже «кохинор». Удалось установить, что в наших магазинах такие карандаши и ластики продавались приблизительно в то же время.

Подоспел ответ по поводу нотной тетради. Она была изготовлена на Ленинградском бумажном комбинате… в сороковом году. Правда, тетрадь могла пролежать без дела долгие годы, пока не попала в руки композитору.

Прошло несколько дней с начала нашего эксперимента. Неожиданно позвонила Арзуманова.

— Захар Петрович, я хочу к вам зайти. По делу.

— Ради бога, Асмик Вартановна, пожалуйста.

Вскоре она появилась в моем кабинете со свертком в руках. Я думал, у нее что-нибудь по школе, но оказалось, старушка хлопотала о том, ради чего мы посетили ее дома. Она развернула газету. Альбом с фотографиями в сафьяновом переплете.

Арзуманова перелистала его. Виньетка. Какие хранятся, наверное, у каждого. Школьный или институтский выпуск.

Сверху — каре руководителей Ленинградской консерватории в овальных рамочках, пониже — иерархия преподавателей. Дальше — молодые лица, выпускники.

Под одной из фотографий стояла подпись: «Арзуманова А. В.».

— Молодость… Как это уже само по себе очаровательно, — сказала старушка, но без печали. — Я вот что хотела сказать. — Она остановила свой сухой сильный пальчик на портрете в ряду педагогов. — Профессор Стогний Афанасий Прокофьевич. Читал курс композиции. У меня сохранилось несколько его этюдов. Напоминает чем-то то, что вы просили меня посмотреть. Я все время думала. Перелистала все ноты, просмотрела фотографии, письма. Возможно, я заблуждаюсь. И вас собью с толку. Может, это его работы или его воспитанника. Часто ученики подражают своему наставнику.