Поместили нашего пациента в одноместной палате, в домике, где размещался медпункт. Директор Дома творчества предложил даже кормить больного в его палате отдельно от других и вообще заниматься им индивидуально. Но Межерицкий вежливо отказался от этой услуги. Главная цель — общение с отдыхающими.
Потянулись дни ожидания. Два-три раза в неделю Борис Матвеевич самолично звонил в Дом творчества и тут же, естественно, докладывал мне о новостях. Они были малоутешительными. Вернее, как врач Межерицкий мог оставаться удовлетворенным: больной, конечно, чувствовал себя лучше, чем в «психиатричке». Если принять во внимание, что до этого он еще тридцать лет не видел белого света, в буквальном смысле, потому что бодрствовал лишь ночью, и не знал свежего воздуха, улучшение мог предвидеть и не врач…
Погода в Прибалтике стояла на диво отменная: легкий морозец, снежок, Дом творчества — среди соснового леса, недалеко от моря.
А у нас в Зорянске лютовал февраль. Вьюжный, с трескучими холодами, стоявшими упорно и безо всякой надежды на ослабление.
Иногда Межерицкий говорил мне по телефону, что пациент стал дольше гулять, прибавил в весе, лучше спит, и становилось завидно: тут и носа не высунешь на улицу из-за мороза. Да еще дела, дела, которых все больше, сколько ни делай.
Думалось, ладно, пусть жиреет на композиторских харчах, лишь бы выздоровел. Но со стороны психики никаких изменений. Я уже стал отчаиваться в успехе…
И вдруг…
Однажды я задержался на работе, рассчитывая посидеть часок-другой над срочными бумагами. За дверью глухо стучала пишущая машинка секретарши. Она всегда задерживалась, когда оставался я.
Я разобрал наполовину недельный «завал», когда в приемной послышались голоса. Секретарь с кем-то разговаривала. И через минуту она заглянула в дверь.
— Захар Петрович, к вам женщина просится на прием. Я, конечно, объяснила, что рабочий день уже кончился, и попросила прийти завтра. Но она говорит, что дело срочное. Издалека ехала.
— Конечно, приму.
Если уж секретарша решилась просить об этом, — а глаз у нее верный, и постоять за мое время она может, — значит, принять надо.
Посетительнице было лет пятьдесят. Смуглое лицо. Мне показалось сначала — грузинка, но, приглядевшись, я убедился: тип лица совершенно русский. Глаза светлое-серые, крупноватый нос, рот. Таких женщин, привычных, примелькавшихся, встретишь сколько угодно в России. А когда она откинула платок, темно-русые волосы, уложенные узлом на затылке, дорисовали портрет моей соплеменницы. Она потирала закоченевшие на морозе пальцы. Я удивился, как она отваживается расхаживать по улице в легоньком пальтишке, когда стоят такие холода. Может быть, у нее нет хорошего теплого пальто, а это дорогое, красивое…
— Садитесь, пожалуйста, — предложил я, продолжая разглядывать ее.
Устроилась она на стуле как-то несмело,
— Моя фамилия Тришкина.
— Я вас слушаю.
— Товарищ прокурор, может, конечно, я не совсем к вам, вернее, о деле этом вы и не слышали, но, в общем… простите, если побеспокоила зря…
— Говорите, говорите. И успокойтесь.
— Фамилия моя Тришкина. Я специально приехала сюда из Чирчика. Это в Узбекистане… — Вот откуда ее смуглота. Южное солнце. — Прямо с поезда. Вещи в камере хранения. И сразу разыскала прокуратуру.
— Ничего, ничего, — сказал я успокаивающе. А ее нужно было успокоить. Она терялась. И от этого не находила нужных слов. — На вас легкое пальто.
— Да, у нас холодно. Я уж забыла.
«У нас»… Это меня заинтересовало.
— Вы здешняя? Зорянская?
— Нет, но здесь провела свое детство. — Она зачем-то достала из кармана помятый конверт. Но не вынула из него письмо, а положила перед собой. Как подтверждение важности и крайней нужности приезда в Зорянск. — Написали мне, будто брата моего отыскали… Может, это неправда?
— Какого брата?
— Геннадия Александровича Комарова…
Я сразу и не сообразил, какое отношение может иметь Тришкина к Комарову, Белоцерковцу и всей этой истории. А когда до меня дошло, я сам заразился ее волнением.
— Выходит, вы Таисия Александровна?
— Да, сестра, сестра… Вы, значит, и меня знаете? Значит, Гена, Гена…
Губы у нее затряслись. Я вскочил, подал женщине воды. Но успокоить ее мне удалось только с помощью секретарши.
Когда Таисия Александровна смогла говорить, я попросил объяснить, как она попала именно в Зорянск, ко мне.
— Получила письмо из Лосиноглебска. Вот оно. — Тришкина показала на лежащий перед ней конверт. — Один папин знакомый, старик уж, случайно узнал, что в Зорянске разыскивают кого-нибудь из Комаровых. Я одна из Комаровых осталась… Будто Гена объявился… Поверьте, товарищ прокурор, я почему-то всегда думала, что он не умер… Хоть нам и объявили тогда в милиции, что тюрьму разбомбили… Не со зла он все сделал, не со зла. Он так меня любил, больше, чем… больше, чем…
Она снова разрыдалась, я дал ей выплакаться. Действительно, Таисия Александровна потихоньку сама пришла в себя, успокоилась, и разговор пошел более ровный.
— Таисия Александровна, мы действительно разыскиваем родных Геннадия Александровича Комарова. Но я прошу выслушать меня спокойно. Жив он или нет, пока неизвестно.
Если больной действительно ее брат, я оставлял Тришкиной надежду. Если это Белоцерковец или кто другой, — подготовлял к разочарованию.
— Понимаете, к нам в руки попало дело, возбужденное против вашего брата перед самой войной. Очень хорошо, что вы обратились к нам сами. — Женщина слушала меня внимательно. И на ее лице я видел борьбу, ту самую борьбу, которую породили мои слова. Она хотела верить в чудеса, в жизнь брата. И в то же время готовила чувства и волю воспринять смерть надежды. — Еще раз вам говорю: мы не знаем, жив или нет Геннадий Александрович. Но вы можете помочь установить это. — В моем сейфе лежала фотография Домового. Но я опасался: старик, изображенный на ней, изможденный, лысый, с провалившимся ртом, с внешностью, может быть, до неузнаваемости перекореженной временем и обстоятельствами жизни, ничего не подскажет ее памяти. Пусть пока портрет полежит там. — Расскажите, пожалуйста, что и почему произошло 15 июня сорок первого года на пляже в Лосиноглебске.
Тришкина кивнула.
— Хорошо. Только я не знаю, с чего начать. И что именно вас интересует?
— Я буду задавать вопросы. Сколько вы жили в Зорянске и когда переехали в Лосиноглебск?
— Здесь училась с первого по пятый класс. Потом папу пригласили в Лосиноглебск главным бухгалтером на завод. Мама не хотела отрывать Гену от музыкальной школы. Учительница была очень хорошая, армянка…
Бог ты мой! Как тесен мир. Геннадий Комаров учился у Асмик Вартановны. Не уйди она из жизни, мы бы, наверное, узнали о Комарове раньше.
— Гена был очень способным. Готовился к консерватории. — Она замолчала.
— Продолжайте, продолжайте. О Валерии Митенковой…
— Лера… Да, о ней тоже нужно. — Тришкина вздохнула. — С Лерой мы учились в одном классе. Все пять лет сидели на одной парте. Закадычные подружки… С нашим отъездом мы, разумеется, переписывались, она приезжала к нам в Лосиноглебск. Как-то я гостила у них летом. Связь не теряли. Валерии нравился Гена. Они дружили…
— А как у них развивались отношения, когда вы переехали?
— Точно не знаю. Геннадий ничего мне не говорил. Старший брат, а я девчонка.
— Какая между вами разница?
— Два года… Они с Лерой переписывались. Когда он приезжал домой на каникулы, то и она заглядывала к нам на недельку-другую. Отсюда ведь близко, часа три на поезде…
— Теперь полтора.
— Конечно, сейчас все быстрее… Не знаю, мне кажется, у них была настоящая любовь.
— Геннадий приезжал на каникулы с Павлом…
При этом имени она вздрогнула. Провела рукой по лбу.
— С Павликом… Белоцерковцем.
— Они очень дружили?
— Наверное. Если Гена привез его к нам…
Мне показалось, что воспоминание о Белоцерковце ей особенно мучительно. Потом, слово «привез»…
— Когда привез в первый раз?