— Не волнуйся, — ответил прокурор. — Давай вспоминать вместе.
Действительно, мы с прокурором могли уже все вспоминать вместе с этими парнями, словно сами пережили ту ночь в переулке. Но Елышев возразил:
— Ну, как снова вспоминать? Я все эти дни только и старался обо всем забыть. Выкинуть из головы.
— Вот и хорошо, — подхватил Привалов. — То, что ты помнил и мне рассказывал, можно забыть. А то, чего ты тогда не вспомнил, ты же не мог забыть в эти дни. Как же забыть то, чего не помнил? Когда ты стоял на улице, ну, в переулке, после того, как этот Петрушин испугался твоей шинели... ты хоть раз взглянул в конец переулка, в сторону оврага?
— Наверно, — неуверенно ответил Елышев, — смотрел.
— А видел, — продолжал прокурор, — что там стоит человек? Только не выдумывай: видел или нет?
— Человек? — Елышев вдруг посмотрел в какую-то точку в углу комнаты, и нам стало ясно, что он вспомнил. Но что он вспомнил?
— Стоял? — спросил я. — Стоял человек?
— Да, — твердо сказал Елышев, всматриваясь в угол комнаты. — Да, стоял. Неподвижно стоял. Почему же я раньше вам не сказал? — спросил он, переводя взгляд на прокурора.
Привалов откинулся на спинку кресла. Лицо его светилось от удовольствия. Заговорил он чуть ли не возбужденно:
— Потому ты и забыл про него, что он стоял неподвижно. Если бы он пошел или побежал, ты бы запомнил. Таково свойство нашей памяти.
Еще один неизвестный? Значит, прокурору надо продолжать поиск? Чему ж он радуется?
А если это Володя Бизяев? Я похолодел. Прокурор между тем продолжал:
— Тот балбес, Пашка Курань, вспомнил, что, когда он бежал впереди отца, у оврага перед собой увидел человека, испугался его и нырнул в сторону. А Сличко не успел свернуть, столкнулся с тем человеком, и они оба рухнули в овраг.
— Оба? — воскликнул я и даже вскочил со стула. — Значит, тот второй остался жив и ему даже удалось выбраться из оврага? Это не Бизяев, ясно, — выдал я себя. — Наверняка это был муж Галины.
— Как всегда, спешите, доктор, — укорил меня прокурор. — Ну, как он мог там оказаться, когда его видели на Микитовской до того, как Сличко свалился в овраг? Проделать весь этот путь назад в том состоянии, в каком он был? Вы лучше вспомните овраг, каким мы с вами видели его утром. Труп Сличко. А кроме того: рваный пиджак броской расцветки, чугунок со свежими царапинами...
— И нелепая крестовина. Так то пугало было! — неожиданно для самого себя догадался я.
— Вот именно, — подтвердил Привалов, не обращая внимания на ничего не понимающего Елышева. — Так что один из наших парней караулил в переулке вовсе не свою девчонку, а ее отца. Задумал каким-то образом заманить того к оврагу.
Да-а, ситуация. Знал ли об этом Чергинец, когда так старался выручить Володьку? Видно, Люба понимала парня лучше, чем все мы, потому и жить не смогла. Значит, Бизяев все-таки хотел отомстить за гибель своего отца.
— Ничего это не меняет, — сказал я. — Пусть он и установил пугало. Но с какой целью? Никто не докажет, что он таким способом хотел отправить Сличко в овраг. Это же просто смешно. Тем более что сам рядом с пугалом не остался. Может, он и забыл про него после всех катавасий в доме и во дворе?
— Верно, — охотно согласился Привалов. — Но в девятнадцать лет можно придумать что-нибудь пооригинальнее огородного пугала, если хочешь кого-то с дороги сбить. Тем более такого волка, как Сличко. Но так или иначе, а пугало тропку перекрывало, пути оттуда не было, если заранее не свернуть. Не мог разве наш парень так решить: заманю-ка этого гада за дом, он за мной погонится, я перед пугалом — в сторону, а он — в овраг? Мог? Но это примитивная выдумка. Правда? В нашем Новоднепровске эти пугала чуть ли не в каждом саду стоят. Так что выдумка даже неоригинальная.
— А по-моему, неплохая выдумка, — с вызовом возразил я, — тем более что в такую ночь может и дьявол померещиться. Видел кто или не видел неподвижного человека — в протоколе пока не записано. И кто и когда установил там пугало, может, оно давно стояло, да никто не замечал, неподвижное ведь, сами говорите.
Елышев хотел было вставить два слова в свое оправдание, но я опередил его:
— Тебя спросили про человека? А человека там никакого не было. Человека ты не видел, ты не мог его видеть — там его не было. Дождь, ночь. Про пугало ты вообще ничего не говорил. А человека там не было — даже прокурор признает.
— Разумеется, признаю, — вроде и не улыбнувшись, согласился Привалов. — Тем более что за неделю там в овраге от дождя и грязи все перемешалось. Теперь уж и не установить, чей то был пиджак. — Прокурор посмотрел сперва себе под ноги, а потом исподлобья метнул в меня хитрый взгляд.
— Лучше скажите, зачем все же я вам понадобился. Вы же обещали, — сказал я прокурору. — Сами признали, что дело закончено. Может, жалеете, что втянули меня?
Привалов ответил не сразу. Лицо его стало серьезным, задумчивым. Я вспомнил, что он часто выглядел таким раньше, когда мы, будучи почти незнакомыми людьми, встречались в компании. Он производил впечатление человека малоинтересного, скучного в общении. Потому что чересчур много молчал и думал о чем-то своем. Но сегодня-то я знал: за таким молчанием последует нечто важное, сейчас уж, очевидно, самое важное из того, что ему осталось мне сообщить.
— Нет, доктор, — заговорил наконец Привалов, — не я втянул вас в эту историю. Сама жизнь втянула. Когда я спросил вас, помните, говорит ли вам что-нибудь фамилия Сличко, и вы ответили, что никогда не слышали такой фамилии, — вот тогда я решил: вы должны пережить эту историю вместе со всеми. Не знаю уж, как сказать: то ли это был мой долг перед вами, чтобы вы приняли в ней участие, то ли это ваш долг, наш общий долг пережить ее вместе. Если бы вы знали, что такой Сличко существует, я бы вас, вероятно, не привлек. Сами бы интересовались, переживали бы за это дело, пока я вел бы его. А сказать вам сразу все о Сличко, сказать то, что вы сейчас услышите, я тогда не мог, не имел права. Вы могли мне помочь и помогли, лишь собирая объективную информацию, а для этого вы не должны были знать всего...
Он снова замолчал. Мы с Елышевым не дышали, чтоб не помешать, не прервать его.
— Этот Сличко, — продолжил Привалов, глубоко вздохнув, — как раз тот самый полицай, который пинком сапога выбил табуретку из-под ног вашей матери, доктор.
— Моей матери?
Привалов не шелохнулся, не поднял на меня глаз. Он словно не видел моего волнения, моей растерянности, моего смятения. Человек, конечно, привыкает ко всему, даже если ему еще долго до сорока. Видимо, он привык своими словами переворачивать людям душу и умеет оставлять слушателя как бы наедине с узнанным.
А Привалов медленно продолжал:
— Ваша мать была именно тем человеком, который оказал первую помощь летчикам, скрывавшимся на Микитовке. Родному отцу Володи Бизяева и его живому отцу, тому, кто вырастил парня. Вы же знаете, как она осталась в оккупированном Новоднепровске. Не могла бросить больницу, своих больных. Вот так-то, доктор, если не знали — узнайте.
— Нет, о ее подпольной деятельности... работе... я знал. О летчиках... теперь соображаю... тоже слышал... давно. Но о казни, о том, что было во время ее казни... о казни мне никогда никто...
— С войны прошло уже столько лет, — сказал прокурор, — но ее следы...
«Мама, мама», — повторял я молча. И вспомнил вдруг нашу больницу — мамину и теперь мою. И вспомнил яруговские липы в парке. До войны мать любила водить меня в этот чудесный сад. И в последний наш с ней день мы гуляли там.
— ...иногда эти следы войны, — услышал я спокойный, мягкий голос Привалова, — обнаруживаются невероятно где. Хотите, я вам расскажу, как впервые столкнулся с ними? Это было мое самое первое дело. Я только что закончил университет, отпуск проболтался в Новоднепровске и первого августа явился в прокуратуру. Меня назначили помощником прокурора города и района, и я должен был представиться начальству...
Я попробовал вслушаться в его слова, но у меня ничего не получилось.