Больше всего здесь не прощают трусости, душевной слабости, излишней чувствительности. Ты пришел сюда работать — так работай. Ты же знал, что тут не гимназисток воспитывают...
Это знал и Егоров. И все-таки допустил непростительный промах.
Воробейчик не даст теперь ему проходу. Нахальный, надоедливый Воробейчик. Черный, как грач.
Егоров сперва думал, что его тут так прозвали — Воробейчик. За юркость. Он и ходит подпрыгивая. А потом выяснилось, что это его настоящая фамилия — Виктор Антонович Воробейчик...
И как раз сегодня он до самой ночи будет дежурным по городу. Поэтому сидеть в дежурке Егорову уже совсем тяжко, невыносимо тяжко.
Лучше ему побродить по коридору, благо коридоры длинные и полутемные.
Жур, должно быть, забыл о Егорове. Или Журу противно вспоминать про него. Где-то в коридоре слышен голос Жура.
Егоров невольно идет на этот голос.
Узенькая дверь чуть приоткрыта. За дверью разговаривают несколько человек. Пять или шесть, или всего трое.
— Почему вдруг выгнать? — кого-то спрашивает Жур. — А если тебя выгнать или меня?
Егоров догадывается, что это говорят о нем. Кто-то требует, чтобы его выгнали. Ну и пусть. Может, это сам Курычев требует. Ему уж, наверно, доложили. Уже нашлись старательные болтуны и доложили...
Близко подходить к двери Егоров не решается. Но, и совсем отойти не может. И не может расслышать всех голосов. Только голос Жура он слышит довольно ясно:
— Вообще мне противно это слово «выгнать». Это барское, дурацкое слово. А что касается Усякина, то я считаю, что его увольнять пока не надо. Его надо только решительно предупредить. Пусть он знает, что у нас тут не балаган и безобразий мы не потерпим. Пусть Усякин занимается только собаками и никуда не лезет.
Усякин, Усякин. Ах, это тот Усякин, про которого в дежурке написано: «Усякин, я тебя не боюсь». Но Егорову сейчас даже не хочется догадываться, кто такой Усякин.
«Я сам теперь Усякин», — угнетенно думает Егоров и проходит мимо двери.
Но дверь вдруг открывается.
Из комнаты выходят Жур и трое незнакомых. Нет, один знакомый. Ой, да это сам товарищ Курычев, начальник угрозыска!
Егоров хочет с ним поздороваться. Но Курычев, даже не взглянув на него, уходит в глубину коридора — в свой кабинет, где ковры. Интересно, знает он, как оскандалился Егоров, или не знает? Хотя теперь это уже все равно.
— Ну, как ты, Егоров, себя чувствуешь? — кладет Жур левую руку Егорову на плечо.
— Ничего, — говорит Егоров.
— Ты вот что, — задумывается Жур, — пойди в криминалистический кабинет. Ты был у нас в криминалистическом кабинете?
— Нет еще.
— Вот пойди. И Зайцева позови. Пойдите вместе. А потом можете идти домой. Завтра приходи ровно в девять. И в дежурке не сиди. Там тебе нечего делать. Приходи прямо ко мне, вот сюда. Ну, будь здоров. Гляди веселее...
Не очень-то, однако, весело глядеть чувствительному человеку на эту страшную выставку в криминалистическом кабинете. Даже стошнить может с непривычки.
Егоров подумал, как бы ему тут опять не упасть, в этом кабинете. Вот был бы позор. И он все время облизывал губы. И все время ему хотелось сплюнуть куда-нибудь, но сплюнуть, к сожалению, некуда. И неловко.
Все стены увешаны веревками, мешками, колотушками. И указано точно, кого, когда и кто убивал этими предметами.
А в витринах разложены пистолеты, винтовочные обрезы, ножи и кинжалы со следами порыжевшей крови. И это еще ничего. Но зачем сфотографированы в разных позах убитые, повешенные, утопленные люди? И непонятно, для чего развешаны портреты убийц: старуха какая-то, как баба-яга, убила восемнадцать человек разными способами и в разное время, бородатый ломовой извозчик, погубивший своих детей, торговка, делавшая пирожки из человечьего мяса... Много их, всяких, тут. В стеклянных банках заспиртованы чьи-то внутренности.
Егоров просто не может смотреть на все это. Но Зайцев кричит с другого конца зала:
— Егоров! Иди сюда! Вот смотри-ка, еще что... — И показывает на большую стеклянную банку, в которой мерцает — издали видно — что-то розовое с синим, отвратительное что-то.
— Тут всего за один день не разглядишь, — говорит Зайцев, когда Егоров приближается к нему. — Я во второй раз смотрю и то удивляюсь. Нам надо с тобой сюда еще раза два-три прийти, чтобы все как следует рассмотреть... во всех подробностях...
— Придем, — покорно кивает Егоров. — А сейчас мне некогда. Надо идти.
— Подожди, — удерживает его Зайцев.
Все-таки очень деликатный человек Зайцев. За все время он ни разу даже намеком не напомнил о том, что сегодня случилось с Егоровым на Поливановской, в комнате аптекаря. Разговаривает обо всем, а о том ни слова.
На улице Зайцев вдруг останавливается.
— Погоди. Нам надо зайти в комсомольскую ячейку. Я все-таки хочу, чтобы тебя взяли на учет.
— Не возьмут.
— А я тебе говорю, возьмут. Я уже разговаривал с Шурочкой...
— Кто это Шурочка?
— Там, наверху, в управлении милиции.
И они поднимаются на второй этаж, входят в тот зал, где был торжественный вечер.
Никакой торжественности тут теперь, понятно, нет. Опять тесно составлены столы, над столами склонились милицейские служащие.
Зайцев быстро находит коротко остриженную девушку, издали похожую на парня. Ее даже неловко называть Шурочкой — такая она большая, могучая. И голос у нее хриплый. Но Зайцев все-таки называет ее Шурочкой.
— Вот, Шурочка, наш парень из уголовного розыска, Егоров. Я тебе про него говорил...
Дело, томившее Егорова все время, пока он здесь живет, решилось в две минуты.
Шурочка сказала, что она сама запросит учетную карточку из Дударей, а пока поставит его на учет условно.
— Спасибо, — сказал Егоров уже на улице. — Большое, я даже не знаю, какое тебе большое спасибо, Зайцев. Я это никогда не забуду. Ты меня, ей-богу, сильно выручил...
— Опять «ей-богу»? — засмеялся Зайцев.
— Ну ладно, я потом отвыкну, — пообещал Егоров.
Они проходили в сумерках мимо красного здания городского театра, где подле освещенного подъезда среди голых, давно уже сбросивших листву деревьев толпилось множество людей.
И над толпой возвышались три конных милиционера.
А на фасаде театра в окружении электрических лампочек висела огромная афиша:
«Был ли Христос? В диспуте примут участие нарком просвещения А.В.Луначарский и митрополит Александр Введенский».
Весь город, казалось, рвался в театр. И, конечно, не потому, что всем хотелось немедленно выяснить, был ли на самом деле Иисус Христос.
Всем хотелось посмотреть на знаменитого наркома просвещения, вдруг пожелавшего приехать в этот далекий сибирский город. И на митрополита Введенского — главу так называемой живой церкви — многим тоже хотелось посмотреть.
— Хочешь, зайдем? — показал на театр Зайцев.
— Ну, разве пробьешься? — усомнился Егоров.
— А хочешь?
— Я бы пошел с удовольствием, если б пустили, — сказал Егоров.
— Тогда сразу пойдем, — позвал Зайцев и, наклонив голову, устремился в толпу.
Егоров еле поспевал за ним.
Зайцев расталкивал людей и говорил только одно слово «минутку».
У самых дверей они вынуждены были остановиться.
Их остановили билетеры, стоявшие с двух сторон.
— Ваши билетики?
— Из угро, — как-то глухо и грозно произнес Зайцев. И оглянулся на Егорова. — Этот со мной.
— Пожалуйста, — сказал один билетер и опасливо посторонился.
Все великолепие этого старинного театра с его люстрами, синим бархатом и позолотой в одно мгновение как бы обрушилось на Егорова и придавило его.
Оказывается, он никогда еще не был в театре и не знал, что здесь так красиво.
— Гляди, Луначарский, — показал Зайцев, когда они уселись на бархатный барьер ложи.