Кац утвердительно мотнул головой. И Егоров мотнул. Мотнул, как клюнул. И свалился со стула. Обморок.
Ах как растерялся, а затем обозлился Жур! Ведь не будешь объяснять любопытным, все еще заглядывающим в открытую дверь, что это не работник уголовного розыска упал в обморок, а стажер — мальчишка, щенок, разиня!
— Нашатырный спирт, — сказал Кац и стал близорукими глазами осматривать склянки на столе аптекаря.
Егорову дали понюхать нашатырного спирта. Он очнулся.
Жур и Кац усадили его на стул. И Жур еще для большей верности с особой энергией потер ему левой рукой виски и уши.
— Зайцев, пиши, — приказал Жур.
Зайцев уселся за стол. Потом вскочил, подошел к трупу, потрогал его ноги и сказал:
— А это вы немножечко ошиблись насчет пятен, товарищ Жур. Куда же с пятикопеечную монету? Это как две копейки царской чеканки…
— Пожалуй, — согласился Жур. — Ну, пиши: с двухкопеечную монету…
Зайцев продолжал писать протокол.
А Егоров, бледный, с красными ушами, сидел в стороне от стола и автоматически, уже совсем бессознательно, постукивал ребром ладоней о край стула, как рекомендует господин Сигимицу для укрепления кистей рук. Но на кой черт нужен теперь господин Сигимицу со всей его наукой и хитроумными способами, если, кажется, все пропало, все.
Когда явились из морга санитары в серых халатах, Зайцев стал суетливо помогать им укладывать на носилки труп аптекаря.
А Егоров даже не приподнялся со стула. Зачем он будет еще поднимать этого мертвяка, если из-за него — вот именно из-за него — рухнула, пожалуй, вся карьера Егорова? И что ему не жилось, аптекарю? Нет, видите, пожелал удавиться…
Внизу, у подъезда дома, все еще ждал лохматый извозчик. И рядом стояли дроги из морга.
Егоров, спустившись вниз по этой узкой деревянной лестнице, хотел сразу же направиться домой. Ведь все ясно: не служить ему больше в уголовном розыске. Пусть ему сделают отметку на комсомольской путевке, что он не справился, и отошлют ее обратно в губком. Не справился и не справился. Что ж теперь делать? Пусть…
Но все-таки, проходя мимо Жура, садившегося в пролетку, Егоров спросил только из вежливости:
— Мне больше не надо приходить?
— Это в честь чего не приходить? — осердился Жур. — Нет, милости просим. Давай садись в пролетку. Поехали…
В дежурке в тот же день узнали о происшествии с Егоровым. Ведь о чем-нибудь хорошем чаще всего узнают позднее, а о плохом мгновенно.
Воробейчик хохотал больше всех.
— Значит, могло получиться сразу два мертвяка — аптекарь и стажер. Вот так работнички…
— Почему работнички? — спросил Егоров. — Ведь я один упал. Зайцев не падал.
— Значит, боишься? — допытывался Воробейчик. — Покойников боишься?
— Боюсь, — сознался Егоров.
И то, что он не оправдывался и не обижался, когда смеялись над ним, в какой-то степени выручало его.
Новые факты потом постепенно ослабят, может быть, впечатление от этого, в сущности, исключительного случая. Однако забыть о нем совсем сотрудники, наверно, не смогут. Так всегда и будут вспоминать: «Егоров? Какой это Егоров? Ах, этот, что упал в обморок, когда поднимали мертвого аптекаря! Ну и слюнтяй…»
Больше всего здесь не прощают трусости, душевной слабости, излишней чувствительности. Ты пришел сюда работать — так работай. Ты же знал, что тут не гимназисток воспитывают…
Это знал и Егоров. И все-таки допустил непростительный промах.
Воробейчик не даст теперь ему проходу. Нахальный, надоедливый Воробейчик. Черный, как грач.
Егоров сперва думал, что его тут так прозвали — Воробейчик. За юркость. Он и ходит подпрыгивая. А потом выяснилось, что это его настоящая фамилия — Виктор Антонович Воробейчик…
И как раз сегодня он до самой ночи будет дежурным по городу. Поэтому сидеть в дежурке Егорову уже совсем тяжко, невыносимо тяжко.