У самых дверей они вынуждены были остановиться.
Их остановили билетеры, стоявшие с двух сторон.
— Ваши билетики?
— Из угро, — как-то глухо и грозно произнес Зайцев. И оглянулся на Егорова. — Этот со мной.
— Пожалуйста, — сказал один билетер и опасливо посторонился.
Все великолепие этого старинного театра с его люстрами, синим бархатом и позолотой в одно мгновение как бы обрушилось на Егорова и придавило его.
Оказывается, он никогда еще не был в театре и не знал, что здесь так красиво.
— Гляди, Луначарский, — показал Зайцев, когда они уселись на бархатный барьер ложи.
— Который?
— Да ты что, Луначарского не видел?
— Где же я его увижу?
— А на портретах?
— Ах, на портретах...
— Вы что тут, долго будете безобразить? Слезайте сейчас же. А то я милицию вызову.
Зайцев посмотрел сверху вниз на чистенького старичка билетера.
— Вызовите. Я как раз хотел вас об этом попросить.
А Егоров спрыгнул с барьера и потянул за собой Зайцева.
— Не валяй дурака, Сережа, а то подумают, мы — хулиганы.
— Не подумают, — скосил глаза на билетера Зайцев, но все-таки тоже спрыгнул.
— Который, ты говоришь, Луначарский? — опять спросил Егоров, жадно вглядываясь в людей, разместившихся за высоким и длинным столом президиума, застланным красным бархатом.
— Вон тот полный, налево смотри, в пенсне, редкие волосы. Причесывается, что ли? Нет, просто ухо потрогал...
— А я на этого подумал, на худощавого...
— Ты что? — удивленно посмотрел Зайцев на Егорова. — Разве плохо видишь?
— Нет, ничего.
— Этот же, худощавый, — поп. Его сразу заметно, что он поп. Это и есть митрополит Введенский.
Однако ошибиться было легко.
Из-за трибуны видно только голову и плечи выступавшего митрополита. Волосы у него не длинные, как бы полагалось духовному лицу. И он в эту минуту перелистывал на трибуне бумаги. Вычитывал цитаты, как всякий докладчик. Только цитаты он приводил из Библии на церковнославянском языке, непонятном многим.
Егорову же был понятен этот язык. Он и грамоте стал учиться сперва по-славянски. Раньше, чем он пошел в школу, его учил отец по какой-то старинной книге.
Отец Егорова больше всего любил чтение именно старинных, главным образом божественных книг. Верхолаз-кровельщик, он часто чинил купола храмов, разъезжал с этой целью по всей Сибири и считал себя близким к церковным делам. Только, кажется, перед самой смертью, уже на гражданской войне, он разочаровался в религии. А бабушка Егорова постоянно, до сих пор читает Библию. И кажется, еще совсем недавно она возила внука на пароме в Староберезовский монастырь, на поклонение мощам святого Софрония.
Егоров до сих пор помнил все молитвы. Но сейчас весь этот божественный, религиозный мир был от него где-то далеко-далеко, как в тумане. И ему было вовсе не интересно слушать митрополита.
Он рассеянно оглядывался по сторонам, рассматривал расписанный потолок, балконы, галерку.
— Не люблю я их, — негромко и досадливо сказал он, опять покосившись на митрополита Введенского.
— Кого? — удивился Зайцев. — Кого не любишь?
— Ну, одним словом, попов и вот всю религию. У меня из-за них в Дударях чуть большое дело не вышло. Чуть-чуть меня из комсомола из-за них не наладили...
— А что такое? — обеспокоился Зайцев. — Ты в церковь ходил? Молился?
— В том-то и дело, что я уже не молился. И не ходил. А все-таки пришили дело. Меня, одним словом, один парень спас. Вениамин Малышев. Мировой парень! Так я ему до сих пор письмо и не написал. А он меня, можно сказать, спас. А то бы я сейчас скитался.
— Да в чем дело-то было?
— После я тебе расскажу. Но это было большое дело, — вздохнул Егоров.
— После так после, — оборвал его Зайцев. — А сейчас слушай. Говорит Луначарский. Вон он, видишь, встал... — Зайцев схватил Егорова за руку. Теперь внимательно слушай — Луначарский...
Полный, плотный человек с крупной седоватой головой поднялся за столом. Пенсне его заблестело.
— Ну, хорошо, — сказал он, — допустим на минутку, что митрополит Введенский ведет свое происхождение непосредственно от бога Саваофа. Допустим, что он создан по образу и подобию божию. А я и те, кто со мной согласен, происходим, как утверждает наука, от обезьяны. И вот если вспомнить, как выглядит обезьяна, и взглянуть хотя бы на меня, можно сказать, какой прогресс. А теперь вспомните могущественного бога Саваофа, каким его изображают на иконах, и посмотрите на нашего собеседника митрополита. Не правда ли, какой ужасный регресс?!
Многие засмеялись и захлопали.
А когда смех и аплодисменты утихли, Егоров наклонился к уху Зайцева и доверительно прошептал:
— А мы правда все от обезьяны.
Зайцев опять засмеялся.
— Я серьезно говорю, — нахмурился Егоров. — Я это еще в Дударях читал, что мы все от обезьяны...
Тон у Егорова был такой, что мне самому, мол, неприятно это открытие, но не признать его все же нельзя. И Егоров вздохнул.
Домой он пришел очень поздно, но в темном дворе еще визжала пила и ухал топор.
Катя и ее ребятишки азартно работали под окном кухни, в полосе света, падавшей из окна от керосиновой лампы-«молнии». Они пилили и кололи дрова, и укладывали их тут же под низеньким навесом.
Егорову стало стыдно. Ребята и Катя работают, а он где-то там ходит, слушает митрополитов... А все думают, что он задерживается на работе. А на работе он сегодня оскандалился.
Катя, однако, обрадовалась его приходу.
— Вы, ребята, пилите, — оставила она пилу, — а я покормлю дядю.
Раньше она его не так называла.
— Нет, я уже поел, — сказал Егоров.
— Вижу, — вытерла руки фартуком Катя. — Вижу по личику твоему прекрасному, как ты поел. Краше в гроб кладут.
— Нет, я правда не хочу есть. Я буду сейчас пилить с вами.
— Поешь, — повела его в дом Катя. — Я сегодня щи варила. Большой чугунок. Мы уж во второй раз поели. Еще теплые щи.
Она три раза повторила это слово «щи», и Егоров вдруг так захотел есть, что у него засосало внутри.
— Хорошие, очень наваристые. С костями от ветчины варила, — поставила Катя на стол ароматную еду и нарезала толстыми ломтями хлеб.
Пригласительный билет на торжественный вечер в честь Октябрьской революции был, как сказали бы историки, переломным моментом в отношениях брата и сестры. Она теперь, казалось, с особым удовольствием ухаживала за ним, как за важным лицом, оказавшим ей высокую честь состоять в прямом родстве.
Егоров поел, и его быстро сморила дремота, но он ее преодолел и пошел пилить дрова.
Племянники оживились. Каждый хотел пилить с ним. Но счастье это выпало только младшему — Коле. Митя и Валентин кололи и укладывали дрова.
А Катя ушла намочить белье к завтрашней стирке.
Всю ночь Егоров ворочался, бился. И даже кричал во сне.
Снились ему мертвый аптекарь и какие-то облезлые тигры, которые во что бы то ни стало хотели сожрать Егорова. Он забирался от них на высоченную лиственницу, но они упорно лезли за ним.
И он чувствовал, что хочет спать, что силы иссякают, и боялся, что тигры обязательно растерзают его в таком состоянии. Но поделать ничего не мог.
Тигры, однако, его не растерзали.
Утром он проснулся бодрым, опять поел вчерашних щей и пошел на работу.
Работа оказалась на редкость странной.
Жур посадил его и Зайцева переписывать старые протоколы допросов и осмотра мест происшествий. Они сидели за одним столом.
Зайцев писал и сердился.
— Опять школа первой ступени...
Хотя едва ли ему приходилось в школе переписывать такие документы.
А Егоров молчал.
Школа первой ступени была сладчайшим воспоминанием его жизни.
В школе он встретил Аню Иващенко и влюбился в нее. И еще сейчас это воспоминание слегка туманит его голову. Надо бы хоть разыскать как-нибудь брата Ани. Интересно узнать, где сейчас Аня. Но все это успеется. Все это можно сделать потом.
А сейчас главное — работа. Все равно, какая работа — переписка или что-нибудь другое. Лишь бы пройти испытательный срок, утвердиться на этом месте.