Жур уселся почему-то у самой двери, где стоит ржавый умывальник. Может, Жур ждет чего-то.
— Значит, ты всех сюда перевез из старых своих домов? — спрашивает он старика. — И из женского монастыря тут, я смотрю, девушки?
— Да куда же я всех перевезу? — кряхтит старик. — Я и никого-то не перевозил. Они сами. Они работают от себя. Мне только за квартиру...
— Это верно, — соглашается Жур. — Разве всех перевезешь! У тебя ведь, кажется, три таких дома было...
— Вы мне все присчитываете, — обижается старик. — Был один дом, правда, мой, а второй — женин, жены моей, покойницы. А теперь вот самого загнали в этакую халупу и еще здесь по ночам беспокоят...
«Действительно, — думает Егоров, — для чего мы сюда пришли? Людей разбудили, сидим. А людям, наверно, завтра на работу».
— А сынок твой где? — спрашивает старика Жур.
— А откуда же я знаю? — разводит руками старик. — Вы бы не пришли, я и про вас бы не знал, где вы есть и в своем ли здоровье...
— Значит, не знаешь, где сынок?
— Не знаю. Я ж говорю, только на днях вернулся. А Пашка, говорят, совсем уехал. В Читу, говорят...
— Значит, ты еще не приступал к делам?
— А какие ж у меня дела? Мелкая торговля, и то лавка стоит запечатанная. Наложили зачем-то арест. А ведь что писали в газетах? В газетах писали: частный капитал должен торговать. То есть у кого есть деньжонки, пускай торгует...
— Но никто не говорил, что надо торговать обязательно краденым.
— А я не спрашиваю, из каких мест доставляют товар. Откуда мне знать, краденый он или дареный.
На эти слова старика Жур не отвечает. Должно быть, не находит что ответить. Молчит.
Где-то далеко глухо хлопают выстрелы. За перегородками, за черным занавесом тихо и тревожно переговариваются разбуженные люди. Кто-то поспешно одевается, стучит башмаками.
Все это слышат Егоров и Зайцев. И Жур, конечно, тоже слышит. Но он, должно быть, не придает этому никакого значения. Он по-прежнему сидит на табуретке подле умывальника, курит. Вдруг он спрашивает старика:
— Ну, а сейчас-то чем еще думаешь торговать, кроме оружия?
— Какого оружия? — возмущается старик. — Собираете вы бабью сплетню какую-то. Делать вам нечего. И раньше были сыщики, но такого не было, чтобы по ночам будить...
— Раньше, это правда, такого не было, — соглашается Жур. — Раньше ты бы сунул сыщику от щедрот своих красненькую, допустим, и воруй, и спи спокойно...
Егорову хочется разглядеть лицо старика, но старик отворачивается от света лампы. Однако понятно, что он усмехается, сердито усмехается.
— Раньше, гражданин начальник, ты, пожалуй, и сам бы посовестился меня будить. Без всякой красненькой. Раньше, пожалуй, тебя бы не назначили на такую должность. Ты ведь, я знаю, молотобойцем у Приведенцева работал. Я и твоего папашу-хохла знал. Он бондарничал у Вороткова в мастерской. Вот это была ваша настоящая должность. А теперь, выходит, вы хозяева...
— Выходит, что мы, — опять соглашается Жур.
Старик наконец чихает и смеется, вытирая полой рубахи нос.
— Выходит, что правда. Ведь как вся жизнь, целиком вся, перевернулась... А может, она опять обратно перевернется? А что, если она перевернется обратно? А?
— Ты, наверно, на это и надеешься, — говорит Жур. И включает карманный фонарик, зажимает его в коленях, смотрит на ручные часы. — И Буросяхин на это надеется. И еще кое-кто. Иначе бы ты на старости лет не рисковал, не берег для них оружие...
— Тю, канитель какая! — еще больше сердится старик и плюет. — Опять он про оружие!.. Да ты его сначала найди. Найдешь — тогда разговаривай и хвались...
— Найдем, — обещает Жур. — А как же не найти! Нас на это дело специально поставили. Из молотобойцев, как ты говоришь, в сыщики перевели. Кому-то и этим делом надо заниматься...
На кирпичной плитке близко от лампы стоит незакрытая кастрюля с пшенной кашей.
Егоров смотрит на кашу. Она необыкновенно белая.
«Наверно, на молоке, — думает Егоров. И еще думает: — Уж поскорее бы все это кончалось!»
А Жур продолжает разговаривать со стариком.
И Зайцев заметно томится. Когда где-то далеко хлопают выстрелы, он, как охотничья собака, делает стойку, козырьком прикладывает ладонь ко лбу, смотрит в окно. Ходит от окна к окну, заглядывает за перегородки.
В дверь негромко стучат.
Опять та женщина в цыганской шали на голых плечах выходит из-за перегородки открыть дверь, как будто не могут открыть старик или Жур, сидящие у двери.
Входит раскрасневшийся вспотевший Водянков. Он здоровается, хозяйственно сморкается, щурит от света глаза.
— Беседываете?
— Да вот разговорились, — улыбается Жур, кивая на старика. — Давно не виделись. То он в тюрьме сидит, то я лежу в больнице...
— А у нас получилось все как надо, — рассказывает Водянков. — Буросяхина только что отвезли, со всей компанией...
— Буросяхина? — спрашивает старик.
— Его, дедушка, его, собственной персоной, — разглаживает пальцами пышные усы Водянков. — Правда, оказал сопротивление, а как же... Но, слава богу, отвезли. Отмучился, болезный. Отшумел...
«Где-то было что-то интересное, — огорченно думает Егоров. — А мы тут просидели». И смотрит в широкую щель, как за перегородкой перед зеркалом худощавый мужчина в пенсне дрожащими руками застегивает на затылке готовый галстук-бабочку.
— Ну куда же вы теперь пойдете? Еще ночь. Они ведь к дедушке, они нас не затрагивают, — успокаивает мужчину женщина в цыганской шали. — Да и вас разденут по дороге. Тут опасно. А у вас вон какое богатое пальто...
— Знал бы, не поехал, — никак не может застегнуть крючок на затылке мужчина. — Ведь как я не хотел сюда ехать! Это меня этот скотина Аркадий Алексеевич уговорил. Стоеросовая дубина. Уверял — приличное помещение...
— А чего особенного? — будто обижается женщина. — У нас и не такие люди завсегда бывали. И все спокойно...
Егорова отвлекают от этой картины выстрелы, вдруг захлопавшие, кажется, у самого дома. Егоров смотрит на дверь. А Зайцев бежит к двери.
— Зайцев, не торопись, не на пожар, — негромко говорит Жур, не подымаясь с места.
Жура, должно быть, не удивляют и эти выстрелы. А стреляют, похоже, прямо в дверь.
«Как в ловушке мы», — думает Егоров. Но странное дело — страха не испытывает.
Дверь открывается.
В коридорчик не входит, а вваливается парень в кожаной тужурке, с лицом, измазанным чем-то черным.
Это, наверно, шофер автобуса.
— В самое ухо, — тяжко сопит он.
И когда подходит к лампе, видно, что это не черным, а красным измазан он — кровью. Кровь льется ему за ворот.
— Ах, дурак! — наконец сердится Жур.
— Почему же я дурак? — обижается шофер.
— Да не ты... Зайцев, перевяжи его... Умеешь? Это вот дедушкин сынок дурак, — кивает на старика Жур. — Это его работа. Ни в какую Читу он не уехал. Он старается сейчас отогнать от дома. Надеется еще перепрятать с папашей оружие. Значит, сведения правильные...
— Это что, вы насчет стрельбы думаете? — спрашивает старик. — Это, вы думаете, мой сынок Пашка стреляет? Нет, это не Пашка. Благородное даю вам слово, не Пашка...
— Именно благородное слово, — усмехается Жур. — У тебя все слова благородные.
Зайцев не умеет делать перевязку. И Егоров не умеет. Но он помог шоферу снять тужурку.
Перевязку делает Водянков, зубами разорвав индивидуальный пакет.
А Жур отдергивает черный занавес.
— Здравствуйте, — говорит он мужчине в пенсне, уже застегивающему жилетку. — Прошу предъявить ваши документы.
— Я не обязан вам предъявлять, — с достоинством отвечает мужчина, и пенсне вздрагивает на его жилистом, тонком носу. — Я, во-первых, случайно сюда... случайно попал. Меня ввели в заблуждение. Я ни за что бы сюда не поехал. А во-вторых...
— Егоров, обыщи его.
Жур брезгливо поморщился и прошел дальше, за перегородку. А Егоров смутился больше этого случайного посетителя. Как это вдруг обыскивать такого почтенного гражданина? Но делать нечего.