Из соседней комнаты слышался храп и горестные постанывания Козловского. Он еще спал, счастливчик.
Холодильник пустовал, если не считать сырых бифштексов-полуфабрикатов в целлофановой упаковке и пакета молока. Больше — ничего, трудно живут сатирики. Я срезал тупым и сальным ножом уголок бумажного кулечка и осторожно глотнул... Тьфу, так и знал! Проклятье! То, что было молоком, превратилось в вонючую творожную кашу. Я выплюнул ее в раковину.
На кухонном столе обнаружилось два апельсина и старый, тронутый белесой плесенью, словно прокаженный, хлеб. Я выжал из одного апельсина сок в кружку и таким образом покончил с завтраком. Затем оттянул рычажок замка, вышел и тихонечко притворил за собой дверь.
Ну и мороз! Как в ледниковый период! Картер замерз наглухо. Три минуты заводной ручкой вращал коленвал. После такого пробуждения — в состоянии общего воспаления всего организма, со штормом в мозгах — дело это изнуряющее, хотя и заменяет некоторым образом полезную для здоровья физзарядку.
Проклятый звон в голове и дрожь в ногах... И еще замерзшая печка тарахтит, как кофемолка. Что бы я сейчас хотел — ароматно дымящегося кофе. В чашке стиля «рококо». Резину пора менять. Не дорога, каток. Выхлоп из машин как пар из чайников. Поземка тоже как пар. В долине гейзеров. Из-под земли, земли дыханье... Стелющаяся дымка. Кофейку бы!
В 13.00, в понедельник, у нас в редакции планерка. Сегодня понедельник. До 13.00 я, завотделом сатиры и юмора, принимаю авторов. Газета наша небольшая, молодежная, но графоманов ходит — страшное дело. Сначала с ними было забавно, теперь осточертели. Хорошо, ввели пропускную систему.
Первым делом направляюсь в буфет. И устраиваю себе пир горой. Ем осетрину — рыхлое, белое мясо с янтарными прожилками, пью сливовый вязкий сок, затем кофе с молоком. Становится легче. Шторм в мозгах утихает.
11.00. Кто-то дергает ручку двери, и дверь открывается.
Некто Персерберг. Литературный псевдоним «Перов-Серов». Старый афоризматик. Сед, лик лунообразен, нижняя челюсть бульдожья. Личность по сути своей мне неясная. Человеку за шестьдесят. Что он сделал? Он пишет афоризмы в газеты. Только афоризмы. Всю жизнь. Мне жалко его. Жалко, вероятно, потому, что судьбу свою и профессию он принимает всерьез. Без убежденной веры на подобной стезе не удержишься. Этому человеку трудно сказать «нет». У него я беру все и уж потом только оправдываюсь главным: дескать, тот зарубил, а я что, я ни при чем.
Мы раскланиваемся, улыбаемся, острим, и я сажусь читать его опусы.
«Если крокодил съел твоего врага, это не значит, что он стал твоим другом».
Это пойдет.
«За одного битого двум небитым дали срок».
Это туфта.
Последующие восемь штук тоже весьма посредственные.
— Неплохо, — сухо, но уважительно говорю я и кладу листок в ящик стола.
Мы раскланиваемся, улыбаемся, острим, и он, почтительно-согбенный, удаляется, раскрывая дверь спиной.
Я достаю листок и вычеркиваю девять перлов. Остается один, про крокодила. Для воскресной подборки «Подумал и рек» нужно минимум пять. В четверг я сдаю материалы главному. На просмотр. Время есть. А сатириков — их извечно с избытком, не говоря уж об юмористах... Наберем фразочек повеселее, успеется...
Почему-то ни одного телефонного звонка... Ах, да! Втыкаю вилку телефонного шнура в розетку. Телефон звонит. Незамедлительно. И сразу сумятица мыслей: «Жена?! Для нее вот уже два дня, как я нахожусь в командировке и, по идее, должен находиться еще один день... Ладно. Оправдаемся внезапным приездом».
— Старик, — сипит Козловский, — ты в норме?
— Уже, — говорю я, глядя, как входит девочка из отдела писем и кладет мне на стол пачку рукописей.
— Как мой рассказец? Прочел?
Вчера, когда мы уезжали веселиться, а уезжали мы прямо из редакции, он положил рассказ мне на стол. Да, рассказ здесь. А. Козловский. «Правда жизни». Бумага желтая, низкого качества. Второй экземпляр. Первый путешествует наудачу по иным редакциям.
— Предложим, — говорю я неопределенно.
— Планерки не будет, — воспользовавшись паузой, шепотом вступает девочка из писем. — У главного умерла мать.
Передо мной возникает образ главного почему-то со свирепой, багровой физиономией, и с полсекунды я постигаю обрушившееся на него несчастье. Образ покойной мамаши выходит у меня некоей старухой в черном, похожей на богомолку.