Выбрать главу

— Да, — отвечал Тернбул.

— Ах, какая непоследовательность! — усмехнулся пришелец. — Ты же одобрял тираноубийство. Что ж это — отнимать жизнь у того, кто умеет ею пользоваться, и жалеть всякую страждущую шваль?

Тернбул неспешно поднялся; он был очень бледен. Незнакомец тем временем кричал:

— Да на этом самом месте поставят золотые статуи здоровых и счастливых людей! Ты подумай, прежде тут рисовал на мостовой пьяный художник, которому жизнь не в радость, а мы...

Не опускаясь на сиденье, Тернбул проговорил:

— Нельзя ли нам спуститься на землю? Я хочу выйти.

— То есть как это выйти? — крикнул незнакомец. — Ты будешь вождем, ты у меня...

— Спасибо, — так же медленно, словно мучаясь, отвечал Тернбул. — Мне нечего делать у вас.

— Куда ж тебя тянет, в монастырь? — ухмыльнулся незнакомец. — К Макиэну и его умильным мадоннам?

— Меня тянет в сумасшедший дом, — четко отвечал редактор. — Туда, откуда вы меня взяли.

— Зачем? — спросил незнакомец.

— Соскучился по приличным людям, — сказал Тернбул.

Незнакомец долго и насмешливо глядел на него (одна издевка отражала другую в его взоре, словно там была целая система поставленных друг против друга зеркал), потом спросил прямо:

— Ты думаешь, что я — дьявол?

— Я думаю, что дьявола нет, — ответил Тернбул. — Нет и вас, вы мне снитесь. И вы, и ваш самолет, и ваш мятеж — только страшный сон. Я верю в это и умру за свою веру, как святая Екатерина, ибо спрыгну и проснусь живым.

И он нырнул в небо, как ныряют в море. Звезды и планеты взметнулись перевернутым фейерверком, но сердце его наполнилось радостью. Он не знал, чему радуется; он почти не помнил слов Эвана о разнице между Христом и Сатаной, когда сам, по собственной воле, падал вниз.

Очнувшись, он понял, что, опершись на локоть, лежит на больничном газоне и пурпур заката еще не угас над ним.

ЧАСТЬ V

Глава XVII

ИДИОТ

Эван Макиэн стоял неподалеку и молча смотрел на него.

Тернбул не смел спросить его, не упал ли он сам с неба, а Макиэн ничего не сказал. Они подошли друг к другу — лица у них были совсем одинаковые — и впервые за все это время пожали друг другу руки.

Словно то был сигнал, из дома немедленно выскочил доктор и побежал прямо к ним.

— Вот вы где! — кричал он. — Заходите, вы мне нужны!

Они вошли в его сверкающий кабинет. Опустившись во вращающееся кресло, он обернулся к ним и впервые посмотрел на них без улыбки.

— Буду говорить прямо, — начал он. — Как вы прекрасно знаете, мы делаем для каждого, что можем. Сам главный врач решил, что ваши заболевания требуют особых методов и... э-э... более простых условий.

— Если ваш главный врач так решил, — произнес Макиэн, — пусть он нам и скажет. Вам я не верю. Вы — человек слабоумный. Мы хотим видеть вашего начальника.

— Это невозможно, — отвечал доктор Квэйл.

— Послушайте, — сказал Макиэн, — мы с ним сумасшедшие. Если мы вас убьем, нам ничего не будет.

— Вполне согласен, — прибавил Тернбул.

Доктор Квэйл издал слабый смешок.

— Ну что вы! — проговорил он. — Пожалуйста, идите, если вам так приспичило... — И выбежал из кабинета, а оба шотландца побежали за ним. Когда он постучал в самую обычную дверь и оттуда послышалось «Прошу!», у Макиэна упало сердце, а нетерпеливый Тернбул ворвался в комнату.

Там было чисто и красиво, стены скрывались за рядами медицинских книг, а в дальнем конце стоял большой стол, и на нем горела лампа. Света было достаточно, чтобы различить стройного, холеного человека в белом халате. Седая его голова низко склонилась над бумагами. Он поднял взор на мгновение, свет упал на его очки, и посетители увидели длинное лицо, которое можно было бы назвать породистым, если бы раздвоенный подбородок не придавал ему сходства с актером. Лицо мелькнуло лишь на миг, потом седая голова снова склонилась, и человек за столом сказал, не глядя:

— Я приказал вам, доктор Квэйл, отправить этих больных в палаты B и C.

Тернбул и Макиэн переглянулись и пошли за доктором Квэйлом.

Когда они вышли в коридор, четыре дюжих санитара сразу окружили их. Они могли бы, наверное, подраться с ними и победить, но по какой-то неведомой причине они вместо этого засмеялись. По холодным проходам их долго вели, вероятно в глубины здания, ибо окна становились все темнее. Потом окон вообще не стало, в коридорах горели лампочки. Пройдя не меньше мили по белым блестящим туннелям, они наконец добрались до тупика. Перед ними была стена, в ней белели две железные двери, а на них темнели буквы B и C.

— Вам сюда, сэр, — вежливо сказал главный из санитаров, — а вам сюда.

Прежде чем двери за ними закрылись, Макиэн успел сказать Тернбулу:

— Интересно, кто в палате A.

Тернбул вошел не так покорно, его в палату втолкнули, и потому он минут пять был охвачен боевым пылом. Лишь тогда, когда за два с половиной часа не случилось совершенно ничего, до него дошло, что жизнь его кончилась: он похоронен заживо, он мертв, мир победил его.

Палата его, или камера, была узкой и длинной. Воздух в нее попадал, видимо, по трубам, и в стене зияли какие-то дырки. Медики считали, без сомнения, что человек должен быть здоров, даже если он несчастен. По камере можно было ходить, в ней хватало кислорода. На этом их забота внезапно кончалась. Они не думали, что радость прогулки — в свободе; они не знали, что свежий воздух хорош под открытым небом. И кислород и прогулку они прописывали как лекарство. Особенно пеклись они о чистоте. Каждое утро, очень рано, во всех четырех углах открывались железные рты, и вода мыла стены. Это особенно раздражало узника. «Да я тут сгнию, как в могиле! — восклицал он. — Какое им дело, чисто у меня или грязно?»

Дважды в день открывалась железная дверца, и волосатая темная рука совала в камеру тарелку прекрасно сваренных бобов и большую чашку какао.

Узник мог ходить, дышать свежим воздухом, хорошо питаться — но ходить ему было некуда, пировать незачем, да и дышать, собственно, тоже.

Даже самая форма комнаты раздражала его. Одна из коротких стен была плоская, а другая почему-то углом, словно нос корабля. Через три дня тишины и какао этот угол стал просто бесить Тернбула. Он не мог спокойно думать о том, что две линии сходятся, никуда не указывая. Через пять дней он уткнулся туда лицом, через двадцать пять чуть не разбил об него голову. После чего им овладело тупое спокойствие, и на угол он глядел с бесцельным любопытством.

Ему было свойственно все узнавать и разнюхивать, словно он стал Робинзоном Крузо, особенно же влекли его дырки в стене. Довольно скоро он обнаружил, что к ним подведены длинные трубы, по которым идет воздух, видимо — с хорошего курорта. Однажды, осматривая их в пятый раз, он заметил в одной слабый свет, сунул в дырку руку и нащупал совсем недалеко какую-то хлопающую заслонку, которая закрывала конец трубы. Он приподнял ее, труба вела в соседнюю камеру.

Механизация наших дней хороша тем, что если что-нибудь портится, оно портится начисто. Наши механизмы не починишь так просто, как прежние орудия или живой организм. Из винтовки можно убить слона, но раненый слон легко сломает винтовку. Можно создать сильную армию на одном страхе; но вполне возможно, что рано или поздно солдаты испугаются противников больше, чем офицеров. Так и канализация: пока она действует, все прекрасно, но стоит ей испортиться, и город отравлен. Наши машины и приборы прекрасно экономят время, но почти совсем не умеют противостоять человеку. Достать конфету из автомата легче, чем купить ее; но если мы ее украдем, автомат не погонится за нами.

Тернбул скоро открыл эти истины, исследуя гигантский механизм сумасшедшего дома. С тех пор, как его втолкнули в камеру, палату или келью, он немало пережил. Приступ гордости и даже радости сменился холодной пустотой. Потом проснулось любопытство, побудившее его все рассматривать; он многое обнаружил, причем больше всего его раздражали непонятный угол и какая-то железка, торчавшая из стены. Потом его обуяло безумие, которое описывать не мне, а тем, кто любит копаться в бездне человеческой души. Прошло и оно, оставив по себе злое раздражение. Когда он давно уже обрел ту безнадежную бодрость, которую обретает человек на необитаемом острове, ему были неприятны и стены, и пол, а главное — он яростно ненавидел непонятную железку.