Тернбул выскочил в сад первым так легко, словно мог бы взлететь. Макиэн, исполненный радости и страха, еще поглядел извне на невинные краски цветов и блаженную листву деревьев. Потом и он вышел в предвечернюю прохладу, где у самой двери стоял и смотрел на них человек в черном. Чем презрительнее он усмехался, тем длиннее становился его подбородок.
Глава XVIII
ЗАГАДКИ И ЗНАМЕНИЯ
Чуть-чуть поодаль, сзади, стояли два врача: известный нам Квэйл и какой-то еще, помоложе и поплотнее, с гладко причесанными волосами и круглым, но не кротким лицом. Оба они кинулись к беглецам, но начальник их, не двигаясь с места, остановил их леденящим взором.
— Пускай идут, — ледяным голосом сказал он (лед его голоса и взгляда, без сомнения, никогда не был водой). — Не люблю излишнего рвения. Неужели вы думаете, что я дал бы им выйти из палат, если бы этого не хотел? Теперь пускай гуляют, весь мир стал для них палатой. Да пускай хоть выйдут за стену, от меня им не уйти. Пускай возьмут крылья зари и переселятся на край моря — и там рука моя поведет их и удержит десница моя. Не унывайте, доктор Квэйл, истинная тирания только начинается.
И с этими словами главный врач удалился, смеясь на ходу, словно смех его был слишком страшен для человечества.
Тернбул резко спросил у его подчиненных:
— Что это значит?
— Разрешите представиться, — улыбаясь, сказал тот, что помоложе, — доктор Хаттон. Насколько я понимаю, вы недовольны тем, что вам разрешили свободный режим?
— Нет, — сказал Тернбул. — Я недоволен другим: если мне можно свободно гулять, почему меня целый месяц держали взаперти? Никто меня не осматривал, ничего не изменилось...
Молодой врач курил, глядя в землю, потом ответил:
— Многое изменилось. Именно за этот месяц о н провел свой законопроект. Теперь организована особая, медицинская полиция. Даже если вы сбежите, любой полисмен схватит вас, поскольку у вас нет справки о нормальности.
Доктор Квэйл тем временем шагал большими шагами по газону; доктор Хаттон продолжал свой рассказ.
— Глава нашей клиники объяснил членам парламента, почему с научной точки зрения неверна прежняя система. Ошибка заключалась в том, что сумасшествие считалось исключением. На самом же деле оно — как, скажем, забывчивость, — присуще почти всем людям, и целесообразнее определять тех немногих, очень немногих, у кого его нет. Если это доказано достаточно точно, человек получает справку, а чтобы легче было, ему выдают маленький значок — букву S, латинское «sanus»[2], без которого нельзя показываться за пределами клиники.
— И парламент принял такой закон? — спросил Тернбул.
— Мы им объяснили, — сказал врач, — что науке виднее.
Тернбул пнул ногой камень, сдержался и спросил еще:
— При чем же тут мы? Почему нас заперли? Ни я, ни Макиэн — не члены парламента, не министры...
— О н не боялся министров, — перебил его медик, — он не боялся ни палаты общин, ни палаты лордов. Он боялся вас обоих.
— Боялся! — впервые за это время вступил в беседу Эван. — Неужели он...
— Опасность позади, теперь это сказать можно, — перебил врач и его. — Только вас обоих он и боялся. Нет, есть и третий, его он боялся еще сильнее и похоронил надежней.
— Идем отсюда, Джеймс, — сказал Макиэн. — Надо это все обдумать.
Однако Тернбул спросил напоследок:
— Но что стряслось с народом? Почему вся Англия помешалась на помешательстве?
Доктор Хаттон улыбнулся своей открытой улыбкой и отвесил легкий поклон.
— Не хотел бы потворствовать вашему тщеславию, — сказал он.
Тернбул молча повернулся и вместе с Макиэном исчез в светящейся листве сада. Место их заключения почти не изменилось, разве что цветы были красивей, чем когда-либо, а больных или врачей стало больше: на дорожках то и дело попадались какие-то люди.
Один из этих людей — скорее всего врач — решительно и быстро прошел мимо, и Тернбулу показалось, что он где-то его видел, более того — что он когда-то на него смотрел. Лицо его не вызывало ни гнева, ни нежности, но Тернбул знал, что оно играло немалую роль в его жизни. Кружа по саду, он пытался припомнить, с чем связано это породистое, но никак не благородное лицо. С врачами Тернбул редко имел дело, психиатров вообще не видел до недавних пор. Так кто же это, дальний родственник или забытый попутчик?
Вдруг человек этот, снова проходя мимо, раздраженно поправил пенсне, и Тернбул вспомнил: то был судья, перед которым некогда стояли они с Макиэном. По-видимому, его вызвали сюда по делу.
Сердце у редактора забилось сильнее. А может, мистер Кэмбэрленд Вэйн проверяет, законно ли то, что здесь творится? Конечно, судья глуповат, но никак не бессердечен, даже благодушен в своем роде. Как бы то ни было, он много больше похож на человека, чем безумец с бородой или мертвец с раздвоенным подбородком. И редактор подошел к судье.
— Добрый вечер, мистер Вэйн, — сказал он. — Наверное, вы меня не помните.
— Как не помнить! — с неожиданной живостью, если не злобой, отвечал судья. — Еще бы мне не помнить вас и этого... длинного...
— Макиэна, сэр, — учтиво подсказал Тернбул. — Он тоже здесь.
— То-то и оно! — воскликнул Вэйн. — Черт бы его побрал!
— Мистер Вэйн, — миролюбиво сказал Тернбул, — спорить не буду, мы вам порядком досадили. Вы были очень добры к нам и теперь, надеюсь, подтвердите, что мы — не преступники и не сумасшедшие. Пожалуйста, помогите нам! С вашим влиянием...
— Моим влиянием?! — крикнул судья. — В каком это смысле? — Лицо его исказилось от гнева, но сердился он, кажется, не на Тернбула.
— Разрази меня Бог... простите, гром! — наконец крикнул он. — Я здесь не судья. Я — больной. Эти кретины утверждают, что я сошел с ума.
— Вы?! — воскликнул Тернбул. — Вы сошли с ума? — и, едва удержавшись от слов: «Да у вас его и не было», мягко продолжал: — Ну что ж это? Такие, как мы с Эваном, можем страдать безвинно, но вам это просто не идет... У вас д о л ж н о быть влияние.
— Теперь оно есть в Англии только у одного человека, — сказал Вэйн, и высокий его голос неожиданно зазвучал жалобно и покорно. — У этого негодяя с длинным подбородком.
— Как же так? — спросил Тернбул. — Кто виноват?
— Кто виноват? — повторил судья. — Да вы же! Когда вы согласились драться с Макиэном, все перевернулось. Англичане теперь поверят, что премьер-министр выкрасился в розовое с белыми крапинками.
— Не понимаю, — произнес Тернбул. — Да я же всю свою жизнь дрался.
— Но к а к вы дрались? — вскричал судья. — Конечно, бывало, вы пересаливали, однако мы понимали вас... мы на вас надеялись...
— Вот как? — спросил редактор «Атеиста». — Жаль, я тогда не знал...
Быстро отойдя в сторону, он опустился на скамейку, и минут шесть собственные мучения мешали ему понять, как странно и как смешно, что судья Вэйн признан сумасшедшим. Здесь, в саду, было так красиво, что казалось, будто на всем свете просто течет время, когда тут занимается рассвет или начинается закат. Один здешний вечер — точнее, самый конец дня — Эван Макиэн вспомнит, мы полагаем, в самый час своей смерти. Поэты и художники сравнивали именно такое небо с желтым нарциссом, но сравнению этому недостает тонкости и точности. Небеса сияли той невинной желтизною, которая не ведает шафрановых оттенков, и каждый миг может перейти в зеленый цвет. Деревья на этом фоне стали фиолетово-синими, белый месяц едва виднелся. Макиэн, повторю, запомнил навсегда эти прозрачные, почти призрачные минуты, и потому, что они сияли девственным золотом и серебром, и потому, что они были самыми страшными в его жизни.
Тернбул сидел на скамейке, и золотое предвечернее сияние трогало даже его, как тронуло бы вола на пастбище. Однако неспешные его раздумья мигом оборвались, когда он увидел, что Макиэн несется по газону, а вид у него такой, какого не бывало за все это время. Уроженец южной Шотландии хорошо знал чудачества уроженца Шотландии северной, но на сей раз удивился, особенно когда Макиэн рухнул на скамью, едва не свалив ее, и стиснул колени, словно боролся с сильной болью.