— Кулачье, понимаешь! Честного военспеца, товарища Войцеховского подводит! Ух, вражина!
Размахнулся Вязь, но его руку перехватил пожилой коммунист, сидевший рядом.
— Погоди, комбат! Представлений нам не устраивай. А о своем «честном военспеце» сейчас такое услышишь — ноги задрожат!
Побагровело лицо у Вязя. Он задыхается.
— Что?!
Встает Барышев, обмякший, растерянный.
— Я говорил… еще ночью… это самое…
— Не тяни! — требует председатель собрания.
— Сбежал Войцеховский! После допроса…
— Какого допроса? — перебивает Вязь.
— Товарищи трибунальцы поговорили маленько с нашим «военспецом». Очень интересную историю нащупали, — поясняет пожилой оружейник.
— Без моего ведома? — повышает голос комбат.
— И без твоего ведома, — сурово отвечает председатель. — Барышев вывел Войцеховскому коня, вынес из казармы карабин и сумку гранат. Ищи своего начштаба в тайге, Вязь!
Пошатнулся комбат, прохрипел:
— Что?! Провокация!
Зашумели коммунисты:
— Потише, комбат! Не бросайся словами!
Стучит по столу председатель:
— Спокойно, товарищи! Продолжай, Барышев!
— Мне было приказано… — бормочет Барышев. — Я разве знал…
— Ясно! — хлопнул по столу ладонью оружейник. — Клади партбилет, Барышев!
Долго отстегивает пуговку кармана гимнастерки Барышев, медленно достает красную книжечку, протягивает ее в президиум. Вдруг какой-то предмет вываливается из партбилета, со стуком падает на пол, катится под стулья. Барышев нагибается, но я уже поднимаю с пола медный пятак царской чеканки. Давно не держал я в руках таких монет, забыл, как они выглядят. Но этот пятак какой-то особенный с двух сторон одна и та же чеканка — орел! А решки — нет. Фальшивая монета. Постой, постой… В детстве на окраине Вильны, в Сулганишках, нас обманывал один парень таким пятаком.
Барышев протягивает руку.
— Фальшивый пятак, — говорю я. — Зачем вы его хранили? Играли без проигрыша, ведь всегда выпадал ваш орел?
— Выходи! — кричит Вязь. — На гауптвахту! Ты мне за все ответишь!
Идет к дверям Барышев, испуганно оглядывается. За ним тяжело ступает комбат. Гулко хлопает дверь.
— Продолжаем собрание, — говорит председатель. — Информацию о текущем моменте сделает работник Реввоентрибунала армии товарищ Куликов.
Пересаживаюсь так, чтобы видеть лица всех коммунистов. Куликов говорит негромко, короткими фразами. Его речь негладка, но жива и доходчива. Кажется, что не где-то в далекой Туле, а тут, вместе с Куликовым, мы протестуем против выезда Владимира Ильича Ленина в Геную, опасаясь покушений на него; в армии Блюхера стоим на подступах к Владивостоку, ожидая отвода японских войск, чтобы последним мощным штурмом выкинуть белогвардейскую нечисть из Приморья; оглядываем весенние поля страны, тоскующие в ожидании посева…
Не отрывает взгляда от докладчика суровый помкомвзвода, шахтер: в кожу лица его навсегда въелись маленькие черные крапинки. Наклонился вперед и замер в неудобной позе молодой парень с чуть раскосыми глазами — наверное, бурят. Оружейник батальона Афанасьев рассматривает свои тяжелые потрескавшиеся ладони и изредка согласно кивает головой.
Да, многое нам надо. Ведь начинаем мы хозяйство около нулевой отметки. Нужен хлеб, чтобы выжить, — на Поволжье голод. Нужны обувь и топливо, золото и машины, электростанции и самолеты, чтобы встать на ноги, двигаться вперед и расти. Нет предела нашим желаниям. А хватит ли воли и силы?
— На повестке дня заключительный вопрос! — объявляет председатель собрания. — Встанем, товарищи, и споем «Интернационал».
Гордо подняв голову, я пою вместе со всеми. В единое целое объединяет нас партийный гимн. Ясные дали встают перед нами. Все трудности будут преодолены, и нет такой вражьей силы, которую мы не сокрушим. Мы идем вперед единым коллективом, и всегда рядом локоть товарища-коммуниста.
…Кажется мне, что с нами поет и погибший комиссар.
14. УКРАДЕННАЯ ПЕСНЯ
Я сижу на толстом чурбаке в проходе зала «Красного дома». Рядом таким же образом устроились Нина и Куликов. Сейчас должен начаться концерт заключенных исправдома.
Сидеть неудобно, но когда мы пришли в клуб, все места уже были заняты. Нина посоветовала принести со двора по чурбаку, и мы торчим выше рядов, оглядывая публику.
Большинство зрителей одеты в серые шинели, старые полушубки, телогрейки мазутного цвета. Ведь магазины одежды закрылись пять лет назад, а содержимое городских шкафов и сундуков перекочевало к кулаку в обмен на зерно и картошку. Но в зале видны и хорошо одетые люди, яркими пятнами выделяется несколько групп горожан, приодевшихся к сегодняшнему концерту.
Невдалеке от нас расположилось большое семейство: дама с блестящим веером, седой старичок в черном костюме, две барышни с разноцветными бантами в косичках. Ближе к сцене виднеются черные кружевные шали, стоячие воротнички гимназических мундиров, цветные платочки. Приоделась и наша Ниночка: на ней темное шуршащее платье, зеленая вязаная кофточка с блестящими пуговицами, белый пуховый платок.
Становится жарко, слишком много народу в зале. Большинство зрителей уже сняли шинели и пальто. Расстегиваю шинель, засовываю в карман шлем. А Ниночка не хочет сбросить платок. Долго ли она будет прятать от меня шрам на лице?
— Ниночка! Енисейский в зале? — спрашивает Куликов.
— Конечно! — уверенно отвечает Нина. — Он сидит в первом ряду, в кожаном пальто.
Я приподнимаюсь. Ну конечно, такой деятель должен выглядеть архиреволюционно: длинное кожаное пальто, в руке кожаная фуражка, на ремне через плечо маузер в деревянной кобуре, нога закинута на ногу, чтобы всем были видны высокие сапоги.
— А из укома партии никого нет?
— Не вижу, — отвечает Нина. — Сейчас все укомовцы в селах. Идет подготовка к посевной.
В зале полутемно. На стенах висят большие керосиновые лампы, но они притушены перед началом концерта и коптят. Нет электричества в Надеждинске. Оккупанты, отступая, так разрушили электростанцию, что второй год продолжаются восстановительные работы.
Высокий мужчина в английском френче выходит на авансцену и долго трясет большим школьным звонком. На рампу выносят керосиновые лампы.
Занавес начинает медленно раздвигаться, и со сцены доносится мелодичный звон. Где-то далеко рождается берущая за душу песня: «Слышен звон кандальный».
На полутемную сцену медленно выходят каторжане. Они негромко и красиво поют:
В зале раздаются аплодисменты. Многие зрители встают. Какая-то женщина громко рыдает. А хор, гремя кандалами, продолжает:
Першит в горле. До слез жалко несчастных кандальников, по воле царских сатрапов оторванных от семей, кинутых в далекую Сибирь.
Я вздрагиваю. Из партии каторжан выходит вперед генерал Иванов. Он с пренебрежением отнесся к актерскому маскараду. Серая куртка лишь наброшена на плечи, из-под нее хорошо видна военная гимнастерка. Брюки генерал так и не переодел, а вместо кандалов он держит в одной руке блестящие наручники. Монархист, колчаковский генерал, «военный советник» кулацкой банды выступает в роли пострадавшего.
Хорошо поставленным голосом Иванов запевает:
Сволочь! Песня украдена и присвоена. Ее сложили революционеры, отдавшие жизнь ради счастья народа. Как же могут исполнять ее сейчас белогвардейцы — жандармы и каратели, вызывая сочувствие к своей судьбе? Кто им позволил взять священные реликвии — серые бушлаты и тяжелые кандалы бывших политкаторжан — для контрреволюционной демонстрации? Ведь они выступают как осужденные советским судом. И слова такой песни хлестче пулемета бьют по революции! Куликов легонько хлопает меня по плечу: