— Это не их музыка, — сказал Бертолет. — Это Шуберт. Это ничья музыка.
Они лежали, тесно прижавшись и согревая друг друга.
— Культурный ты очень, добренький, — сказал Левушкин. — Встречал я одного такого. В Чернигове. «Пойдем, — говорю ему, — с нами». А он говорит: «Я неспособный к войне, в человеке, — говорит, — врага не вижу». — «Как так, — говорю, — не видишь?» Да как врежу ему промеж глаз: «Вот тебе враг известный, выбирай хоть бы меня, а не сиди на месте чирием!..» Так вот и ты: музыка тебе ничья!
— За что ты меня не любишь, Левушкин? — спросил Бертолет.
Взлетела над селом ракета, и они прижались к земле. Забегали, замельтешили по озими резкие тени. Баритон, певший о вертящихся жерновах, примолк, словно испуганный ярким светом.
Под навесом из густого ивняка, где сбились телеги и лошади, из-под земли выбивался язычок огня. Над огнем — чугунок литров на пять, над чугунком — раскрасневшийся Миронов, с ложкой.
К костру из ивняка вышел Гонта. Он зябко передернул плечами, направился к Топоркову:
— Немцы ракеты пущают. Не нравится мне все это. Самое время проскочить до Калинкиной пущи.
— Люди должны отдохнуть, — отрезал Топорков.
— Ну, ну… Как знаешь… — Гонта хрустнул крепкими костьми, в упор оглядел майора — тяжело оглядел, как будто катком придавил.
Майор, не обращая на Гонту никакого внимания, смотрел на огонь внимательно и настороженно, как филин.
— Слушай, Бертолет, а чего это сюда столько фашистов нагнали? — осенило Левушкина. — Стреляют, охранение выставили… Может, это они наш обоз ищут?
— Как это — ищут? — не понял Бертолет. — Откуда они узнали?
— Известно откуда! Они ведь не дураки. Вон наши хлопцы в последнее время сколько раз на засады нарывались. Сыпал кто-то… А вдруг он теперь среди нас?..
Бертолет встревоженно посмотрел на Левушкина:
— Этого не может быть.
— Всяко может быть. Не узнаешь ведь, что там, — Левушкин постучал согнутым пальцем по каске Бертолета. — А кабы узнал, так очкуром бы задушил.
Туман, укутавший реку, карабкался уже по песчаным склонам, просачивался сквозь редкие деревья и охватывал с флангов деревню.
Партизаны спали — кто на земле, поближе к огню, подстелив ивовые ветви, кто на телегах, и лошади придремали, свесив головы, когда вопросительно и жалобно прокричала желна: пи-у, пи-у…
Андреев ответил ей таким же писком, и вскоре две тени скользнули в кустах: одна небольшая, гибкая, как бы смазанная маслом в сочленениях для упругости, вторая — угловатая, припадающая на одну ногу, с неестественно огромной головой.
Тени приблизились к огню и превратились в Левушкина и Бертолета.
— Немцев в Ольховке человек пятьдесят, — доложил Левушкин майору. — Шебуршатся. Может, сняться нам да рвануть, пока туман! А?..
— Кони притомились, — ответил майор. — Утром снимемся.
Гонта, лежавший неподалеку, приподнял голову и, услышав ответ майора, усмехнулся. Было в этой усмешке нечто зловещее.
…И еще один человек проснулся в ту минуту, когда разведчики вернулись к лагерю: медсестра Галина. Она откинула край рогожки и сонно улыбнулась Бертолету.
Днем, в ватнике, плотно подпоясанная солдатским ремнем, с автоматом, была медсестра Галина боевой товарищ, партизанская подруга, знающая, как зондировать рану при помощи прокаленного в огне шомпола, как устанавливать мину-противопехотку и определять направление авиабомбы, сброшенной с «юнкерса».
Но сейчас, согревшись под своей рогожкой, с припухлым, порозовевшим лицом, она была растерянна, уютна и добра, как все женщины, пробуждающиеся в минуту возвращения мужчины, которого ждали.
И исчез на какое-то мгновение ивовый лес с повозками, мужским храпом и стуком копыт, с бессонным взглядом Топоркова, исчезла деревня Ольховка, где меломан в мышиного цвета форме слушал Шуберта, исчезли «эдельвейсы»… и остались только двое — сонная женщина и мужчина, вернувшийся домой.
И Бертолет, почувствовав тайный, свободный от дневных запретов смысл улыбки, ответил улыбкой какой-то застенчивой, быстренькой, суетливой и принялся срочно укладываться на валежник у костра.
Галина все смотрела на него, словно ожидая прикосновения или слова. Проходя мимо, быстроглазый Левушкин надернул на лицо медсестры край покрывала и грубо сказал:
— Спи! Чего глазелки вылупила? Не намаялась за день?..
И видел все это бесстрастный, как летописец, майор Топорков.
Достал он блокнот и при свете догорающего костерка сделал очередную запись: «2 2 о к т я б р я. Прошли 32 км. Переправились. Немцы ищут обоз. Пока все идет хорошо. Даже слишком хорошо».
В сторонке тихо переговаривались Гонта, Левушкин и Миронов.
— Добром это не кончится, — говорил Гонта. — Зря чужого назначили, зря.
— И я думаю, — согласился Левушкин. — Меры надо принять. Вот только Миронов у нас любит начальство лизать.
— Мое дело солдатское, — отвечал старшина, нисколько не обидевшись. — А только майор — это майор. Ты сначала дослужись! Да он имеет полное право тебя в пекло послать и золу обратно не востребовать!
— Дурак! — сказал Гонта.
День пятый
ГОНТА ПОКАЗЫВАЕТ ХАРАКТЕР
К рассвету туман исчез, подгоняемый холодом, а подбитые утренником листья посыпались с ив. Партизаны спали, накрытые этими листьями, как камуфляжной сетью, и даже спины лошадей отливали серебристо-зеленым.
Большие, с треснувшим стеклом часы на свесившейся с телеги руке Топоркова показали пять. И едва минутная стрелка коснулась своего ежечасного зенита, как Топорков вздрогнул и соскочил со своего походного ложа. Разбудил ездового:
— Степан! Осмотри каждую повозку. Каждую гайку подвяжи тряпицей, чтоб не грюкнуло. Рядом с немцами пойдем.
Тихо-тихо вращались обмотанные тряпицами колеса, отсчитывая секунды походной жизни. Дорога шла через редкий орешник, за которым открывался полевой простор.
— Похоже, мимо Чернокоровичей и пойдем, — говорил Беркович Андрееву и Гонте. — Найду я там кого из своих?
— Там видно будет, — отвечал Гонта.
— Найдешь! — успокоил Берковича Андреев. — А не найдешь, так люди скажут. Человек не иголка!
— И я так думаю, — охотно согласился с Андреевым Беркович.
Топорков размашисто шагал рядом с прихрамывающим Бертолетом, похожим в своей каске и длинном пальто на осенний гриб опенок.
— Вы женаты, Вилло? — спросил Топорков.
— Я? — Бертолет растерялся. — Собственно… нет… Была невеста, собственно. Но… фамилия у меня, знаете, неудачная. В тридцать седьмом я уехал учительствовать в деревню, да как-то все расстроилось.
Он обеспокоенно посмотрел на майора, а затем выпалил скороговоркой:
— Если вас интересует моя биография, я могу подробно.
— Ну зачем же так! — со своей обычной сухостью парировал это предложение майор. — Просто хочу выяснить, почему вы так суровы. Вон там, у второй повозки, медсестра одна управляется, — продолжал Топорков. — Пойдите и помогите ей. И вообще, позаботьтесь. Вы же мужчина, подрывник, черт вас возьми!
Странная, несмелая улыбка скользнула по лицу Топоркова.
Бертолет, сорвавшись с места, бросился догонять вторую повозку. И вот уже огромные разбитые сапоги Бертолета зашагали рядом с хромовыми трофейными сапожками Галины.
А далеко впереди обоза шел Левушкин.
Шаг у Левушкина вольный и бесшумный, кошачий шаг. Глаза быстрые, зоркие, глядящие так широко, что, кажется, с затылка — и то подмечают. Ну просто как у стрекозы — фантастические глаза. Слух чуткий, подхватывающий шелест падающего сухого листа и шум дальнего ручья в колдобине.
И автомат под рукой, а в нем семьдесят желтеньких жужжащих смертей для врага, целый рой, готовый к вылету. Да четыре тяжелых «лимонки» в карманах — чертовы рифленые яйца, звон и гром. Да нож отличной золингеновской стали, боевой трофей от эсэсовца, не просто эсэсовца, а того, что был в голубой шинели на шелковой подкладке. Да парабеллум за пазухой, тоже приятная сердцу игрушка…