— Майор, ты мою натуру понял, — сказал Гонта. — Меня с места не сдвинешь. Разве что убьешь. Веди людей, не стой, а то потеряешь обоз…
И он протянул Топоркову крепкую, металлической тяжести ладонь, и сухая, длинная кисть Топоркова легла в нее, как штык в ножны, и лязга не было.
— Може, я и научился бы насчет горшков, — сказал Гонта. — Наука на войне добрая. Да часу нема!
Гонта оглянулся. Последние две упряжки уже вошли в болото. Люди и лошади барахтались в темной жиже, среди остатков зеленого ковра, как среди льдин, дышали натужно, с хрипом. Впереди шел Андреев, высматривая над темным месивом пестрые свои вешки, привязанные к кустам багульника и кочкам.
Остров прикрывал партизан от егерей, и лишь Гонта видел их с вершины бугра. Но сюда же, к этой вершине, снова подтягивались фашисты.
Гонта поправил огрызок ленты, куце торчащей из приемника раскаленного МГ, затем подвинул к себе две «лимонки»…
Островок заходил ходуном под беглым минометным огнем…
Все четыре повозки стояли в ольховнике. Партизаны прислушивались. Лица их были темны от грязи. Пулемет постукивал короткими очередями, но затем со стороны острова донеслись один за другим, два гранатных взрыва, спустя несколько секунд — третий.
И наступила тишина.
— Все, — вздохнул Левушкин. — У него были две «лимонки».
Они закурили, собрав остатки махорки; они ждали, хотя надежды на возвращение Гонты ни у кого не было.
Галина, с мокрым от слез лицом, меняла Степану повязку, осторожно откладывая в сторону алые бинты.
— Потерпи… потерпи… — приговаривала Галина. — Сейчас перебинтуем, а то растрясло!
— Отчего кровь красная? — говорил Степан, лихорадочным взглядом уставясь на бинты. — Я понял, Галка. Это чтоб страшно было убивать или ранить. Была б она синенькой или желтенькой — не так боялись бы, легче было бы убивать…
Обер-фельдфебель взобрался на холм. За ним, таща из болота раненых, поднялись остальные егеря.
Обер-фельдфебель увидел на гребне присыпанную алым песком, иссеченную осколками кожанку Гонты. Затем он медленно оглядел остров с вершины бугра и выругался.
Обоз снова исчез.
День девятый
БЛИЗКА ОНА, РЕКА СНОЧЬ
Первыми протопали по песчаной лесной дороге сапоги Левушкина, точнее, не сапоги, а то, что осталось от них, именно: голенища. Ступни Левушкина были обмотаны тряпицами и, на римский манер, перетянуты крест-накрест тем самым желтым проводом, который разведчик взял у немецких связистов вместе с катушкой.
Бывшие эти сапоги ступали как бы нехотя, заплетаясь друг о друга: Левушкин дремал на ходу. Следом, в отдалении, двигались телеги с безмерно уставшими партизанами. Заморенные кони шли, опустив головы.
Облетевший за холодную ночь пустой и тихий осенний лес стоял по обе стороны дороги, и сквозь легкие чистые березки и осины просматривались дубки, все еще державшие на черных ветвях желтую листву, как награду за стойкость.
Не дремли, дозорный! Но куда там… есть предел и силам двадцатилетнего крепкого парня. И сапоги, сами собой следуя по лесной дороге, вывели Левушкина к одинокому и пустому дому.
Дом этот стоял в таком густом дубовом лесу, что, темный, с замшелой деревянной крышей, казался органической составной частью этого леса, чем-то вроде гигантского пня. Под крышей и над наличниками была прибита длинная доска с надписью: «Кордон № 3».
Каким-то шестым чувством почуяв перемену обстановки, разведчик очнулся, отпрыгнул в сторону и выставил автомат, сдвинув предохранитель:
— Э, кто здесь! Выходи!
Глаза разведчика мгновенно просветлели, сонная одурь слетела с них, и дуло автомата ходило из стороны в сторону, готовое сверкнуть убийственным огнем. Но дом был тих, темнели окна с выбитыми стеклами, над колодцем вились осы. Левушкин, нагнувшись, обежал дом, огород, осмотрел поленницу и, успокоенный, вышел навстречу обозу.
— Значит, каратели опередили, — сказал Топорков, рассматривая пустые окна. — Объездчик здесь был. Наш, партизанский… Мог помочь с переправой.
Он заглянул в карту и обвел взглядом лица партизан.
— До Сночи осталось тридцать километров… И егеря нас ищут… Хорошо бы отдохнуть здесь, да некогда.
Он прикрыл рот рукавом и приглушил сухой кашель, рвущийся из глубины легких.
— Будут другие мнения?
— Чего ж, — сказал Андреев, и клинышек его бородки дрогнул. — Потопаем.
Майор, клонясь вперед телом, подошел к телеге, на которой лежал Степан, откинул край попоны. Широкое, лунно-округлое лицо ездового было белым, и руки-клешни безвольно лежали вдоль тела.
— Ну как? — спросил у Галины Топорков. Та покачала головой, вздохнула.
— Надо бы поговорить, сестра.
Они прошли к краю дома, где огненно цвели подсолнухи с пустыми, выклеванными птицами сердцевинами. Галина, предчувствуя, каким будет разговор, прижимала руки к груди и беспомощно оглядывалась на Бертолета.
— Вам нужно остаться на кордоне вместе с раненым, — сказал майор.
— Нет, — поспешно возразила Галина. — Нет!
— Выслушайте. Скоро начнется самое трудное. Он не выдержит. — Топорков кивнул в сторожу Степана. — Ему становится хуже от дороги, и вы это видите. Мы вернемся за вами, сестра…. Тот, кто останется, вернется, — поправил себя майор.
Он заглянул ей в лицо.
— Девочка, дорогая, я все понимаю…
Впервые за все время обозной жизни в речи строгого и сдержанного майора прозвучало местоимение «ты», и медсестра, холодея от этого дружеского обращения, не сводила глаз с сухого, бледногубого рта.
— Вы хотите, чтоб я живой осталась? — сказала Галина. — Вы этого хотите?
— Я хотел бы, чтобы все живы остались, — ответил Топорков. — Но если мы будем везти раненого дальше, то не сохраним ни его, ни здоровых.
— Все верно, — сказала Галина, прижимая руки к груди. — Только вы по логике рассуждаете, а не можете понять…
— Ты не права, — тихо возразил майор. Лицо его оставалось бесстрастным, лишь глаза блестели и пятна нездорового румянца вспыхивали, переливались на пергаментной коже. Взгляд его уходил в дубовую рощу и дальше, на многие километры, и непонятно было, то ли майор слушает Галину, то ли имеет в мыслях что-то свое. — Ты не права, — повторил он. — Я могу понять. Просто мне приходится думать сразу за многих людей, но понять я могу… У меня на Большой земле жена. Такая же молодая, как ты. Ей двадцать лет. Я поздно женился, перед самой войной… Командирская жизнь такая… И вдруг так повезло!.. Она очень хорошая, очень красивая. Такая красивая, что мне приходится заставлять себя не думать о ней. Иначе становится слишком тяжело. Война, девочка, война…
В первый раз майор заговорил о себе. Галина смотрела на него, широко открыв глаза.
— Пора, друзья, трогать, — сказал Топорков. Ленивое осеннее солнце висело над лесом, и длинные тени пересекали полянку перед кордоном. Андреев надвинул на седую голову капюшон и оглянулся: Бертолет и Галина стояли у колодца, взявшись за руки, и осы вились над ними.
— Оно и лучше, что девка остается, — вздохнул Андреев. — Переправа будет не шутейная… Мы-то с вами хоть пожили.
— Пожили… Вам сколько лет, Андреев?
— Шестьдесят три годочка.
— Да, — майор дернул ртом. — А мне вот тридцать.
— Сколько? — спросил Андреев, и клинышек его бородки приподнялся от удивления. — Как это тридцать?
— Тридцать. Позавчера исполнилось.
— У-у… — простонал старик, пристально рассматривая майора. — Война это! Война, война, вот что она с людьми делает! Говорят, считай лета коню по зубам, а человеку — по глазам. По глазам-то вам все пятьдесят…
— Не глаза меня беспокоят, — сказал майор, но смолк, оборвал фразу. Он откинулся назад, глубоко вздохнул, стараясь заполнить холодным чистым воздухом впалую грудь. Его заросшее белой щетиной лицо было в мелком поту. — Вот что, Андреев! Когда дойдете до реки, там по берегу будет много лесу…. В штабелях. Еще до войны для сплава сложили. Лошадей переправите вплавь, а для телег соорудите плот.