— Брешет он, собака белогвардейская! — закричал тонкогубый и щелкнул затвором. — Хватит, попили нашей кровушки.
Он, этот тонкогубый, может, и прикончил бы меня сразу, но молчавший до этого Сорокин психанул окончательно.
— Вы что, очумели, паразиты проклятые! Никакой он не белогвардеец, а самый настоящий боец Красной Армии…
Сорокин хотел сказать еще что-то, но тонкогубый опередил его, визгливо выкрикнул:
— Предлагаю шлепнуть у эроплана и ентого, — он указал штыком на Сорокина.
— Не части, — поморщился главный. И в наступившей тишине задал Сорокину коварный вопрос: — Ежели правду молвишь, ежели он рядовой боец Красной Армии, — пауза, — тогда почему же на ем эта форма? И документы с печатями?
Сорокин горячо:
— Из разведки он. Из Девятой армии. К белым в Туапсе послан. Я его доставить должен был. Да вот, — Сорокин горько вздохнул. — И на «сопвиче» летал, и на «ньюпоре» летал, но более паскудной машины, чем «фарман», встречать не приходилось.
Среди партизан — один такой спокойный, взгляд рассудительный. Борода рыжая, как костер. Молчал он все это время. А когда Сорокин речь свою закончил, вдруг сказал:
— Судить и рядить тут нечего. Стрелять у аэроплана этих людей мы не имеем права. И это легко доказать… Если они на самом деле красные разведчики, то наш самосуд явился бы преступлением… Если же они из корпуса генерала Юзедовича, во что я не очень верю, то расстреливать их сейчас, немедленно, тоже не имеет смысла. Ведь по пустяковым делам в наше время людей на самолетах не посылают. Давайте отведем задержанных к командиру отряда. Он допросит их. И примет решение.
— Золотая у тебя голова, Петрович, — сказал главный. — Поведем к командиру.
— Голова не знаю, а борода — золотая точно, — улыбается Петрович. И смотрит на нас без всякой злобы. С обыкновенным человеческим любопытством.
4
Балки, почерневшие, дубовые, распирали стены сарая, держа на себе стропила, крытые старой дранкой. Солнечный свет, ручьями сочившийся сквозь дыры, золотил паутину, которая точно сеть свисала между балками, а паук, маленький, но пузатый, прятался в самом углу под крышей, поглядывая крохотными хитрыми глазками.
Мы лежали на сухих кукурузных стеблях, что были свалены в углу сарая.
За дверью ходил часовой с винтовкой и мурлыкал какую-то незнакомую мне песенку.
Лучи солнца, проникавшие в сарай, меняли угол, становясь все отвеснее. Время двигалось к полудню, а я лежал в сарае, где-то у черта на куличках. И меня охранял часовой, точно самую настоящую контру. Серега Сорокин глядел виновато. И кусал губы. И клял свой «фарман» на чем свет стоит…
Командиром партизанского отряда оказался высокий, худощавый адыгеец в богатой черкеске с серебряными газырями. Он не пугал нас, не матерился, не грозился «шлепнуть немедля». Посмотрев наши документы, он выслушал доклад старшего группы. Потом вежливо, с холодной улыбкой спросил:
— Как прикажете поступить, господа?
— Не господа мы, товарищи, — сказал Сорокин.
— Пусть будет так. Что дальше?
— Разведчик я. Посланный разведотделом Девятой армии в Туапсе. Задание имею важное. Неужто такое диво для вас, когда разведчик в форму врага переодевается?
— Это хитрость, — согласился командир отряда. — Хорошая хитрость. Но почему я вам должен верить?
Я полюбопытствовал:
— Как же без веры?
— Вопрос уместен, — он опять согласился. — Но веря людям, мы должны проверять. Иначе нас могут обманывать. Кто вас послал?
— Товарищ Коваленко.
— Не знаю такого.
— Я вас тоже не знаю. Но вы красный партизан. А я красный разведчик. У меня задание прибыть в Туапсе сегодня до захода солнца. Если я не прибуду вовремя, можете меня расстрелять. Завтра мне в Туапсе делать нечего.
Озадачил я партизанского командира. Стал ходить он по комнате. Сапоги на нем мягкие, дорогие. Кинжал в серебряных ножнах. Остановился. Нас разглядывает. Говорит:
— Вы мои гости. Я вам верю. Я вас понимаю… Наш кавказский обычай требует, чтобы гости тоже верили хозяину, тоже его понимали… Буду откровенен с вами, как с родным отцом… Время трудное, положение отряда сложное. Но все же я пошлю человека в Новороссийск. Пусть найдет там товарища Коваленко, пусть привезет для вас добрые вести.
— Когда он вернется? — с надеждой спросил я.
— Быстро. Поскачет, как ветер, друг. Как ветер… Лучшего коня дам. За два дня успеет…
Я стал убеждать его, распинаться, уговаривать. Однако мое красноречие растрогало командира отряда не больше, чем попа молитва. Он сказал партизану:
— Отведи гостей в сарай. Накорми. Пусть отдыхают.
— Хорош отдых!
Сорокин ходил по сараю хмурый, злой. Иногда он останавливался у дверей и разговаривал с часовым:
— Эй, земляк! Ступай к командиру, пусть до аэроплана велит людей послать.
— Чево? — переставая бубнить песню, спрашивал часовой.
— Охранять аэроплан надо. Дорогая это машина.
— Уж не дороже коровы.
— Десять… Двадцать коров за ее цену купить можно.
— Ты это брось, — сердито говорил часовой. И со смешком: дескать, простака нашел: — Двадцать коров! Корова телкой рождается. Ее три года растить и блюсти надобно. А это, тьфу, фанера да железяки.
— Серый ты человек, — сокрушенно говорил Сорокин. — Крестьянин.
— Это верно, — соглашался часовой.
И опять бубнил свою песню.
— Влипли! — Это Сорокин мне.
— Ложись, — говорю, — экономь силы.
Он на меня смотрит. В глазах решимость.
— Хочешь, — говорит, — я сейчас воды попрошу. Откроет дверь часовой, я ему промеж глаз. А ты беги. Вон кони оседланные стоят…
Сквозь щели виден затоптанный в навозе двор. И кони под седлами. Пять, шесть, семь коней.
Я молчу.
Сорокин в упор:
— Боишься?
— Не привык я к самостоятельным решениям. Этому людей ведь тоже нужно учить. Как и стрельбе из винтовки или управлению самолетом. Зря товарищ Коваленко мне такое задание доверил. Страха в душе нет. А как поступить — не знаю.
— Бежать тебе отсюда надо. Не теряя времени…
— Если бежать, то вдвоем.
— Тоже правильно… Да беда в том, что на лошадях я ездить не обучен.
— А если я один убегу, прикончат они тебя сразу.
— Может, да, может, нет. Только я ведь тоже, забыл, как твоя фамилия, задание от товарища Коваленко имею. Доставить тебя поближе к Туапсе.
— Вот и доставил…
Сорокин ничего не отвечает.
Теперь я тоже шагаю по сараю. Останавливаюсь у перекошенной двери. Она сколочена из старых, но крепких досок. Закрыта на щеколду. Дверь неплотно прилегает к наличнику. Между ними — щель. Отлично. Я нахожу в сарае щепку. Крепкую, но достаточно тонкую. Поступим так…
— Начальник! — говорит Сорокин. — Слушай, начальник, у меня от вашего душевного гостеприимства живот расстроился.
— Может, потерпишь? — В голосе часового нерешительность.
— Побойся бога!
— Уж приспичило, — ворчит часовой, но дверь распахивает.
В светлом солнечном проеме фигура его, точно вырублена из угля. Даже не могу разобрать — стар он или молод.
Сорокин, потягиваясь, выходит. Скрипят петли. Звякает щеколда. Яркая полоска щели, вдоль которой дрожат серебристые пылинки, словно зовет меня. Я приник к шершавым доскам, теплым, пахнущим лошадьми. Вижу, как Сорокин и часовой идут по двору. Поворачивают к кустам. А кони стоят возле забора. И седла на них такие хорошие. И во дворе — никого из партизан.
Пора!
Щепка свободно вошла в щель. Подскочила щеколда. Эх, дверь, сатана, скрипит. Надрывно и нагло.
Я шагаю через двор. Ноги гнутся в коленях, норовят в бега броситься. Но бежать нельзя. Нужно идти спокойно, обыкновенно. Бег обязательно привлечет чье-нибудь внимание. Тогда крышка.
Кони вертят мордами. Сытые. Породистые кони. Я уже облюбовал вороную кобылку. Она стоит крайней у дороги. Уздечкой за столб привязана. Узел подается хорошо, потому что руки мой ведут себя молодцом С ногами — дела похуже. В какой-то момент меня охватывает сомнение: смогу ли в седло забраться?