Выбрать главу

Нина радостно огляделась:

— Уютно даже, смотрите. Наверное, они тут все устроили себе обстрел пережидать.

В подвале по полу была навалена солома, стояли стол, длинная скамья, и труба печки-«буржуйки» выходила в окошко

Ефремов, подвигая доски к печке, сказал:

— Затопим сейчас. Будет порядок.

У него так получилось, будто он здесь приготовил дров, прибрал, а не Миша.

Лейтенант неторопливо откашлялся.

— Так… Останавливаемся здесь, отдыхаем пока. Печку можно затопить, только винтовки к огню не ставить. Борисенко!.. Пойдешь на развилку вместо Самарина. — Он подошел к столу, над которым Клепиков уже пристраивал другой кусок провода. Вынул из планшета карту, расстелил. — Где мальчик-то?.. Иди сюда.

Мальчик, в шапке-ушанке и валенках, белобрысенький, подошел к столу.

— Как тебя звать?

— Ваня.

— Так, значит, Ваня, говоришь, немцы заняли Березовку?

Ефремов положил кусок сала на стол рядом с рукой лейтенанта.

— Товарищ лейтенант, вот сала съешьте, раздобыл.

— Что?.. Сало?.. Хорошо. — Он взял сало и сразу откусил кусок. — Когда они заняли деревню?

— Утром, — ответил мальчик.

— А какая часть вошла? Пехота? Или танки тоже?

Он вынул карандаш и, продолжая жевать сало, нарисовал на карте значок.

— А сколько танков?

— Много, — сказал мальчик. — Я не считал… И вот еще что, товарищ командир. Возле деревни много наших убитых лежит. У кузницы, над рекой. Там бомбежка сильная была, И ружья валяются. Два длинных таких, вроде противотанковые… Может, вернуться, принести?

Лейтенант покачал головой.

— Не выйдет. Раз они деревню заняли, значит боевое охранение выставили. Не подойдешь. — Он вдруг осознал, что ест сало. — А что это за сало у меня? Кто принес?

Ефремов бодро отозвался:

— Я принес, товарищ лейтенант. В доме брошенном на столе лежало.

— А почему не на всех? Возьми!

— Как — не на всех? — Ефремов уже склонился над своим мешком, загораживая его широкой спиной, пряча от посторонних глаз. — Вот сейчас буду делить. — Он положил большой кусок на стол, извлек из кармана складной нож, быстрым взглядом окинул всех в подвале и, почти не примериваясь, сразу развалил сало на двадцать ровных, как свешенных, частей. — Налетай, ребята!

— Для Борисенко оставь, — сказал лейтенант.

Для Борисенко было уже оставлено. Каждый подходил и брал быстро, чтоб другим не показалось, что выбирает побольше. Последним протянул руку к столу Тищенко, самый старый из всех. Ему было тридцать семь, и во время этих скитаний он не испытывал такого волчьего постоянного голода, как молодые, двадцатилетние. Несколько минут молча жевали. Сделалось теплее, уютнее.

Потом Тищенко спросил:

— Слушай, мальчик. Значит, ты сам видел немцев? Рядом?

— Ага. Рядом.

— А какие они? Как себя ведут?

Сразу стало тихо. Все прислушивались затаив дыхание, потому что это был вопрос вопросов. Война шла на дистанции, какая-то не личная, не человеческая, противник действовал издали, огнем, но надвигался неуклонно, и поэтому болезненно любопытно было узнать, какие же там, в его рядах, люди — такие ли, как мы.

Мальчик пожал плечами.

— Не знаю… В деревню вошли, шапки всех заставили снимать.

— Зачем? — Нина оскорбленно вскинула голову. — Чтоб кланялись им?

— Не. Смотрели, кто остриженный наголо. Красноармейцев то есть искали. Одного взяли и сразу увели.

— И что с ним потом? — бросил Ефремов.

— Не знаю. Я ведь убежал… Вот к вам пришел.

Помолчали. Евсеев, рассеивая наваждение, сказал:

— Ох, спать охота! Намаялся. — Опытный солдат из тех двоих, что присоединились сегодня, он толкнул ворох соломы к стеночке — по крайней мере, не наступят, — сунул под голову жиденький вещмешок и повернулся к Клепикову, досказывая начатое еще снаружи: — Так вот я тебе говорю на своем собственном факте. В снаряде бронебойную головку заменяли на осколочную и стреляли по пехоте.

Клепиков сомневался:

— А полезет осколочная в снаряд?

— Нажали — и полезла. Дульный шомпол наставляли и били по нему. — Он закрыл глаза и через мгновенье заснул, как засыпал последние сутки везде, где останавливался хоть на минуту.

И после этого все заговорили, задвигались, устраиваясь на отдых. Только лейтенант остался у стола.

Мальчик сказал Клепикову, который представлялся ему самым добрым и простым:

— А немцы злые. Холодно им. Прыгают.

Клепиков потянул его за руку к себе.

— Жалко, между прочим, противотанковые ружья. У меня вот четыре патрона есть… Да ты садись, чего стоишь — как тебя звать, Ваня, да? Отдыхай, теперь уж будешь с нами.

Ефремов, крупный, тяжелый, двигаясь проворно, как кошка, разжигал печку. С одного удара зажег отсыревшую спичку, с одной спички запалил наколотые лучинки Все у него получалось ладно и ловко — чувствовалось, нигде не пропадет.

Санинструктор Нина опустилась на пол напротив печки, дернула Мишу за полу шинели, чтоб сел рядом. Он стоял, сняв шапку, опять задумавшись, погрузившись в одно из тех своих состояний, когда происходящее вокруг казалось нереальным. На самом ли деле это все — война, не снится ли?

— Миша…

— А? Что?

— Садись. — Она говорила шепотом. — Ты почему сало не ел?

— Не хочу.

— Я твою долю взяла. На.

И Нина тоже заставляла Мишу Андреева размышлять и размышлять. В университете к нему, задумчивому, высокому, черноволосому, с молодым пушком на верхней губе, уже присматривались девушки. Он замечал их многозначительные взгляды, чересчур оживленный смех в своем присутствии, но робел, стеснялся заговаривать. И вдруг теперь появилась Нина, которая его притягивала и отталкивала. Уж очень много в ней намешалось. Когда была серьезной и молчаливой, он смотрел искоса на розовую щеку, на карий глаз, опушенный длинными ресницами, и казалось, что все б на свете отдал, чтоб только можно было взять ее шершавую руку, подержать в своей, погладить. Но у нее все мгновенно менялось. Вдруг привязывалась к Ефремову, вызывала его на рискованные шуточки. В такие минуты Андреев ее ненавидел.

Сейчас она сказала:

— Я тебе говорю, съешь сало. Надо есть.

— Отстань.

— Приказываешь отстать?

— Нет, не приказываю.

— Просишь?

Он заговорил серьезно:

— Опять ты начинаешь. И не приказываю и не прошу. Какая ты странная! Неужели не понимаешь, что можно и не приказывать, и не просить? А просто так.

Она всплеснула руками.

— Ой, какая ж я странная? Это вы, студенты, все гордые такие, недотроги. — Она придвинулась ближе и вдруг обняла его. — Слушай, а у тебя девушка осталась в Москве?

Миша почувствовал плечом ее грудь, его в жар бросило, и он резко оттолкнул ее:

— Ну что ты! Зачем?

Она, наклонившись, смотрела снизу ему в глаза.

— Тебе неприятно? А по-моему, я тебе нравлюсь.

— Неправда.

— Врешь. — Это было сказано шепотом.

Врать Миша считал постыдным, он угрюмо отвернулся.

— Вру. Но при чем тут это? Ты что — не понимаешь, какое положение. Нашла время.

Что-то странное появилось в ее взгляде — почти упрек, почти презренье. Она вздохнула.

— А оно у нас еще будет — время?.. Эх, Миша, Мишенька!

Тищенко, сидя неподалеку, слушал этот разговор и думал, что вот война, а молодые все равно рассуждают о любви. Ему было физически труднее, чем всем другим здесь. Он был колхозным агрономом, призванным из запаса. Учился в голодное, тяжелое время, потерял много здоровья, и только стало все налаживаться, женился, завел семью — ударила война. Он чувствовал, что долго ему не выдержать. А очень хотелось выдержать, потому что недавно его осенила интересная мысль о том, как по-новому, совсем иначе, чем было принято, опрыскивать сады.

Разуваев вынул из кармана несколько фотографий, разложил их на коленях, рассматривая. На всех была изображена одна и та же девушка. Один снимок изображал ее в лыжном костюме, другой — в светлом платье на школьном вечере среди подруг, с третьего она смотрела, щурясь от солнца в саду.