Зато когда пилот оказывается вдали от опасности, на земле, и вспоминает, что ему пришлось пережить в воздухе, он порой с ужасом думает, что через несколько часов это предстоит повторить сначала.
Так было с капитаном Добрушем. И все же, если бы он во всем этом не участвовал, он чувствовал бы себя самым несчастным человеком на земле. Он не находил себе места, когда его отстранили от полетов и решался вопрос о его летной пригодности. Когда его перевели в бомбардировочный полк, он был счастлив, потому что не мог оставаться в стороне в то время, как враг топтал его землю.
Он понимал всю опасность полета на Кенигсберг, но после того, как было решено, что этот вылет сделает именно он, он был бы «убит», если бы задание вдруг отменили. И не потому, что в случае успеха его ожидали почести, вовсе нет. Награды — а он был награжден двумя орденами — капитан Добруш принимал со сложным чувством радости и стыда. Радости за то, что в меру своих сил помог громить врага, и стыда, что это была как бы оплата того, за что платить никак не полагается. Это все равно что взять плату с человека, которого только что полумертвым вытащил из воды.
Полет на Кенигсберг нужен был Добрушу потому, что он знал, какую радость принесет измученному народу весть о том, что еще один советский самолет сбросил бомбы на вражеский город. Успешный полет на Кенигсберг — это уверенность в разгроме врага, это предвестник победы. Вот что означал этот полет для пилота.
Стремление во что бы то ни стало выполнить задание настолько овладело Добрушем, настолько подавило все остальные чувства, что и сейчас, слепой, полумертвый, он жил им, действовал по заложенной еще на земле программе. Память тела оказалась сильнее памяти мысли, и тело действовало так, как надо, даже тогда, когда мысль переставала служить пилоту.
«Я... нахожусь в кабине самолета... который... который идет с задания... — тяжело, медленно думает пилот. — Я управляю бомбардировщиком... Но почему я не чувствую своих рук? Что-то с ними произошло... Это очень странно... Ведь я хорошо знаю, что нельзя управлять самолетом, не чувствуя рук... Но я слышу, как работают моторы. Как же они работают, если у меня нет рук? Мне надо выяснить, что произошло с руками...»
Мысли путаются, но пилот напрягает волю и продолжает думать:
«Что произошло с руками?.. Что это так воет? А, это воздух... Воет воздух, который... — мысль ускользает, но он снова нащупывает ее и, как вол, тяжело тащит дальше: — ...воет воздух, который врывается... врывается... снаружи. Очень холодно. Мне очень холодно. Откуда взялся воздух, ведь его не должно быть...»
Кажется, он вот-вот поймет что-то важное, очень важное, но оно не дается, колеблется, уходит. Пилот дрожит от холода и напряжения. Он снова взваливает на себя непосильный воз и тащит его по рытвинам путающегося сознания.
«Холодно... В кабине очень холодно. У меня все замерзло... замерзли руки... Да, руки. Чего-то у меня нет. Чего-то не хватает... не хватает на руках...»
«Перчатки!» — вспоминает он.
Он долго думает, что он должен сделать. Потом осторожно выпускает из левой руки штурвал, склоняется и начинает шарить по полу кабины. Ему неудобно, он боится неосторожно дернуть правой рукой штурвал и перевернуть машину, но упорно обыскивает пол. Наконец находит под собой перчатку. Прижимая ее к бедру, целую вечность пытается натянуть на одеревеневшие пальцы. После нескольких неудачных попыток он справляется с этой задачей и начинает все сначала — теперь уже с правой рукой. Найдя и вторую перчатку, он откидывается на спинку сиденья и отдыхает.
— Командир, как вы себя чувствуете? — доносится голос штурмана.
— Ничего, лучше... — говорит он. — Штурман, почему мне ничего не докладывает стрелок? Я давно не слышу его.
— С ним нет связи, командир...
— Так почему вы не свяжетесь?
— Я все время пытаюсь, командир...
— А... ладно. Штурман, кем стрелок был до войны? — спрашивает пилот.
— Что-о?!
В голосе штурмана звучит изумление.
— Я спрашиваю, кем стрелок был до войны. Вы что, не понимаете?
— Не знаю, — растерянно говорит штурман. — Кажется, музыкантом. Или собирался им стать.., А что?
— Ладно, — говорит пилот. — Ничего.
Он и сам не знает, почему это спросил. Может, потому, что это из того далекого, что называется жизнью...
Сергей Кузнецов никогда не собирался стать музыкантом. Но песни любил петь, может, поэтому штурман и решил, что он музыкант.