— Процветание? — сказал Дынников.
Не ожидая ответа, он поднялся, тяжело поводя плечами.
Цепляя маузером за стулья, сделал шаг к двери. Истомин равнодушно проводил его глазами и почесал грудь.
— Значит, говорите, процветание? — повторил Дынников, холодея сердцем.
— Не верите? — сказал Истомин и скучно улыбнулся. — И все же... Сам по себе народ темен и сер. И не в силах двигать историю. Эпоха создается личностью. Вспомните Петра и скажите, вправе ли мы, говоря о промышленности и мореплавании, стереть со скрижалей его имя и позабыть, что им создавались и флот, и рудники, и потрясающая мир столица?
— Папа! — с умоляющей улыбкой сказала Катя. — Я очень прошу тебя...
Лицо у нее было несчастное, и Дынников хотел было успокоить ее, но промолчал, подумав, что удобнее и лучше будет поговорить с ней завтра.
Теряя к Истомину последний интерес, он огляделся равнодушно — так, на прощание, и наткнулся взглядом на фотографический портрет в рамке из ракушек. Портрет был знаком, и Дынников, поначалу было скользнувший по нему взглядом и оборотившийся к выходу, вернулся глазами к бледному лицу с короткими усиками и тонко прочерченными губами.
— Кто? — спросил он, делая шаг к портрету. — Откуда он у вас?
— Вот этот? — сказал Истомин.
— Ну да, — сказал Дынников нетерпеливо. — Это же Неклюдов?
В два шага он обогнул стол и, локтем посторонив Истомина, снял карточку со стены. Сомнений не было: Неклюдов, помоложе, чем был бы сейчас, улыбался ему, бандит и убийца Неклюдов, зарезавший агента Александрова и собственноручно избивший до потери ума старичка из банка.
— Это мой ученик, — сказал Истомин. — Бывший ученик, видите ли...
Он стоял между Дынниковым и Катей — в несвежей рубахе, с голыми большими ступнями и руками, мощными, как у борца. Дынников обошел его, как обходят остроугольную вещь. Было жарко, и его душил плотный воздух жилья.
Чашки звякнули в Катиных руках.
— Почему? — сказал Дынников. — Почему я не знал?
Он слушал ее, не перебивая, укладывая каждое слово в память, как кирпич в стену. Они падали, и стена становилась все выше и толще, отделяя Катю от него и оставляя ее где-то там, в чужом мире, гимназисткой с косой и бантом, обожающей танцы в Благородном собрании. В этом мире были и томики Северянина, переложенные памятными ленточками, и записочки от влюбленных мальчиков, и Неклюдов, вальсирующий как бог.
— Дальше, — сказал Дынников жестко.
Не всегда прошлое укладывается в личное дело в папке. В ней не нашлось места ни для того вечера, когда восьмиклассник Неклюдов объяснился в любви шестикласснице Истоминой, самой тихой и самой красивой девочке в женской прогимназии, ни для письма, положенного на крыльцо этой зимой, — листочка в захватанном многими пальцами конверте:
«Оплакиваю ваше предательство и свою любовь. Серж».
Вечер от письма отделили три года: для Кати они заполнились тоской и смятением души; для Неклюдова — кровью; для Дынникова — госпиталями гражданской и больничкой здесь, в уезде, где накладывали ему на новые раны рвотно пахнущие карболкой бинты.
Дынников помял в пальцах письмо, которое Катя, роняя с этажерки слоников, отыскала в оклеенном плюшиком альбоме,
— Еще были? Лучше сразу скажи.
— Нет, — сказала Катя чужим голосом. — Клянусь вам!
— Где он?
— Не знаю... Мы за три года не встречались ни разу...
— Ладно! — сказал Дынников.
Он совал карточку в карман, обламывая рамку, и все не мог попасть — пальцы у него ходили ходуном. Дынников знал себя, знал, что может произойти сейчас, через миг, и поэтому, так и не спрятав карточки, повернулся и пошел к двери.
Уже выходя, он через плечо бросил Кате то самое слово, услышав которое она приглушенно охнула, а потом заплакала ему вслед, прикусывая пальцы, прижатые к губам. Это же слово Дынников твердил про себя, продираясь в темных сенях и спускаясь с крыльца.
Ярость захлестывала его.
Будь его воля, будь граната под рукой, он ахнул бы ее в эти сени, к чертям собачьим разнес и крыльцо и домик, где жили среди комодиков и этажерок с фарфоровыми слонами эти двое — чужие и вредные для него и революции люди. На углу Дынникова догнала знакомая вежливая дворняга. Потыкалась мордой в галифе, взвизгнула и отстала. Дынников посмотрел ей вдогон и тоскливо выругался — скверными окопными словами, какими давно уже не ругался ни на людях, ни наедине с собой.
В эту ночь он все не спал, курил, ворочался на жестком кабинетном диване и пришел в себя только поутру, когда от верного человека с неожиданной оказией подоспело второе письмо. Дынников позвал начосоча и, пока тот читал, разглядывал тополиную зелень за окном и думал о Кате.