Выбрать главу

Однако я почему разговор завел? Язык почесать охота? Никак нет. Я — хоть кого спросите — вообще попусту говорить не люблю. Может, характер такой, а может, в лесу обвык: все молчком да молчком. У меня вот что: проблема получилась. Смеетесь, поди: туда же, мол, колода старая, проблема у него. Потерпите зачуток — вдруг неглупое слово будет.

Не видал я свет, а мерекаю все же, что люди везде одинакие. То есть: за добро добром, за худое по лбу. Есть, конечно, волки, но большинство-то по чину жить привыкли. Вот, скажем, простой какой-нибудь человечишко, даже пусть как рыбья башка глупый — и тот кумекает, где добро, где худо. А культурный человек вообще все насквозь понимает. Он нас, малограмотных, еще научит, какую жизнь вести. Так я раньше думал. А теперь вот — проблема получилась. Слушайте почему.

К зятю моему — Тихонову Лешке — гости из Тюмени приехали: кандидат физических наук с девушкой своей. Откуда у Лешки знакомства такие? У него еще не то найдется. У Лешки в Тюмени летчик даже есть — товарищ. Как приедет в командировку, сразу к нему идет: вот, мол, Владимир Георгич, муксуна соленого вам привез. И ночует у них, и в ресторан ходят. Лешка — он вообще со всеми друг-приятель: и в поселке каждая собака за ним бежит, и куда поедет — там сразу перезнакомится. Так же, видать, и кандидата этого где-то ухватил. А тот ему и скажи: люблю охотиться да рыбалить. Лешка сразу: так давай ко мне в гости. Я, говорит, вас к тестю свезу на заимку. Вот они и прилетели.

Я тогда еще в поселке копошился: из райкоопа продукты таскал, порох, дробь — в общем, к зиме начал запасаться. Думаю, две ездки еще сделаю до ледостава, а остатки охотоведа попрошу завезти. Тут вдруг Лешка прибегает: батя, прихвати с собой моих гостей. Я говорю: «Взять не штука, а куда я провиант девать буду?» А он не отстает: ну возьми, еще разок сгоняешь. Подумал я, прикинул время и согласился — ладно, думаю, может, успею лишний раз обернуться. И охотоведа просить не надо. (Я с ним не особо лажу — нехороший мужик, из залетных. То он сортность плохую ставит, если шкуркой не задаришь, то рыбы ему дай.) Прикинул я, значит, все это и говорю: «Приводи своего кандидата, завтра по утряку поедем».

Вечером приходят. Кандидат этот — здоровенный парень, борода лопатой, очки. Девчонка у него тоже ничего — красивая такая, высокая. Обои в свитерах, в курточках новых. Познакомились, побеседовали немножко. Анна Тимофеевна моя на стол собрала, Лешка в магазин слетал за вином. Они — кандидат с подружкой своей — ахают да охают: ай да брусничка, вот так груздочки! Анна Тимофеевна на кого хошь угодит: я других таких пирогов с черемухой ни у кого не видал, такого борща во всем поселке не нюхал. А грибы да брусника — это уж у всех умеют. Ну вот, под чарку да закуску разговор, конечно, завязался: они про зимовье узнают, про жизнь мою лесную.

А что рассказывать — сами увидите. Вы нас просвещайте. У вас в Тюмени поболе интересного.

Про науку я спросил: зачем же реки назад поворачивать будут? Думал, расскажет, что да почему, а он как заругается: это, дескать, головотяпы придумывают — природу насовсем губят. И пошел: все нарушают, лес сводят, рыбу химией травят. Я соглашаюсь, само собой — и у нас тайга беднеет год от году. После войны еще, помню, на рыбалку ездить в заводе не было. Прямо в поселке переметы стояли. Мужики проверят утром, выберут себе сколько надо, остальную рыбу на берегу свалят — старухам в снедь. Теперь не так: до меня иной раз на моторке подымутся — полтораста верст. А дичи сколько было — выйдешь, бывало, из зимовья, а косачи весь конек облепили, и на лабазе сидят, и на всех березах их как мошкары. Зайца тоже мало стало — но тут года просто были плохие: то наводнение, то мор какой-то нападет.

— Ну вот, — кандидат кивает. — А отчего у вас-то тайга хиреет? У вас заводов нету, а все равно хуже становится. Это, — объясняет, — баланс повредили.

И слово какое-то к этому балансу пристегнул — на «геологический» смахивает. И вообще, говорит, жизнь наперекос пошла, никакого вдохновения нету. А я говорю:

— Что ж тебе не живется? Ты вот одет-обут, тело у тебя сытое. Изучай свою науку да открытия делай.

— Разочаровался я в науке, — кандидат сообщает. — Она, Илья Никитич, один вред приносит. Надо всем в леса уходить — самим себе пищу доставать.

Спрашиваю тогда:

— А что за наука твоя? Чего она тебе так поперек души уперлась?

— Физик я. Проникаю в тайны атомов, — и этак усмехается.

— Ну и что за тайны в этих атомах?

— А сплошной кавардак, Илья Никитич. Сами мы ничего понять не можем.

— Плохие вы, — говорю, — ученые, если так.

— Да не ученые плохие, а пределов нету: вот, кажется, раскрыл ты его до конца, этот атом, а там еще какое-то недоразумение. Поломал ты над ним голову — опять все концы завязал. Смотришь: снова частица какая-то... И главное, Илья Никитич, что мы орудие все время придумываем: то атомную бомбу, то водородную,

— Кто ж вас заставляет?

Он вздыхает:

— А само получается — сначала вроде в бирюльки игрались с этим атомом, а потом глядим: бомбу изобрели.

Я это все по-своему, конечно, пересказываю — он-то подробно объяснял, на бумажке мне рисовал. Но суть та самая — что губят они всех, эти физики...

Пугал, пугал он нас! Скоро, мол, все ископаемые кончатся, воду даже всю перепакостят. Воздуху тоже не будет, солнце дымом занесет. Только что в саван не обрядил. Вино кончилось давно, тут бы песни попеть, а он все свое ворожит. Я ему и говорю:

— Ну хватит стращать — спать не буду. Нам в шесть утра подыматься.

Положил я их на печь, сам тоже уклался. И вот у меня в голове мысли расходились: об этих неурядицах думаю, а главно — внучат жалко. Кандидат-то так сказал: может, через тридцать лет уже дышать нечем будет — в газете один американец написал. Соображаю: Вальке тогда сорок лет будет, Колюшке — тридцать восемь, Сережке — тридцать пять. В расцвете лет ведь будут — вот что досадно. Ну, мысли мыслями, а и спать надо. Поворочался — заснул.

Утром покушали плотно, лодку втроем нагрузили, брезентом груз затянули — и айда. Только-только светать стало, туманец еще по речке дымится, а мы уж тарахтим. (Я и ночью везде пройду, не зацеплюсь — сорок лет вверх хожу.) Сначала знобко было — скукожились, гляжу, мои пассажиры. Кинул я им плащ-палатку, упрятались они, подтыкали все щели, чтоб грело, и замерли. Смотришь, отошли через пяток минут, хохочут, самокрутку вдвоем смолят. В общем, освоились.

Два дня мы шли — вода прибылая, течение сильное. Ночь в зимовье у Киреева Степана спали, а назавтра опять раненько поднялись. И вот — светло еще было — к моей избушке причалили. Быстренько перетаскали все, собакам варево поставили, себе ужин налаживаем.

— Ну что, Илья Никитич, на охоту с утра или рыбачить пойдем?

— А не знаю, как вам лучше нравится. По мне, с ружьем пройтись надо. Рыбалка-то и вечером хорошая.

Так и уговорились.

Поспел ужин, сели мы за стол, бутылку вина открыли. И опять — разговоры. Я ему говорю:

— Только ты, Виктор, меня этим балансом не пугай. Лучше любопытное что-нибудь расскажи.

Долго мы калякали — он вопросы мои исчерпывал, а я житье свое немудрящее описывал. Как промышлять начал, да когда какую избушку срубил, да сколько раз косолапого стрелял. Мне ж, если повспоминать, тоже что рассказать найдется. И худого и хорошего видано.

Говорили, говорили, потом гляжу: Виктор на топчан косится — «там, что ли, положишь?» — «Ложитесь и правда, а то ломать с недосыпу будет». Задул лампу, улеглись мы — и как провалился я — намаялся за день.

Ночью разбудился — собаки воют. Выскочил на волю: «А ну, спите, заразы!» Только под одеяло забрался — они опять концерт завели. Не по себе мне: собачий вой — на вечный покой. (Я ведь не то чтобы в религию верю, а все-таки примет всяких боюсь.) Еще раз вышел, стегнул их ремнем — замолкли. Дали спокой до утра...