В печали ушел Ходжа-Нияз в степь. Он скитался от колодца к колодцу, выдавая себя за дервиша. С болью в сердце наблюдал, как чабаны забывают аллаха и молятся на Ленина. Борода Ходжа-Нияза седела от печали, но он не мог смириться с мыслью, что наступил конец, гибель куда более страшная, чем собственная смерть.
Где-то за Тедженом его обложили, как волка, и поймали.
Ходжа-Нияз полагал, что теперь ему все безразлично, и все же не выдержал и повесился ночью в пустой конюшне, куда его заперли до прибытия милиции. Старые вожжи, которые отыскал Ходжа-Нияз в навозе, не выдержали веса семипудового тела. Уже задохнувшись, Ходжа-Нияз упал на мокрый от конской мочи глиняный пол. Многие видели, как труп Ходжа-Нияза увезли, то ли в Бухару, то ли в Ашхабад, но люди, совсем недавно рассказавшие Аскар-Ниязу о гибели отца, твердили упорно, что, хотя русский начальник и приказал зарыть тело на сельском кладбище, два человека, которым это было поручено, ослушались, увезли мертвого Ходжа-Нияза в урочище Джар-Кудук и похоронили, совершив тайно все, что полагается по мусульманскому обычаю, рядом с курдским зийаратом — двуглавым священным камнем. Так утверждал и имам Азиз-ходжа.
— Ходжа-Нияз Бухарский — вот кто был борцом за родину и веру, истинным и мудрым, — говорил имам. — Ты был всегда верен его памяти, Аскар-Нияз, но ты не видишь цели. А она есть, Аскар-Нияз, есть! Поведи народ свой к опозоренной могиле отца! Поведи, невзирая на то, что русские, стоящие на границе, будут стрелять. Пусть погибнет кто-то, но ведь и смерть во славу пророка — счастье для мусульманина!
Слух о походе, потопленном в крови, всколыхнет весь Советский Восток, оттолкнет народ от большевиков и их приспешников.
В янтарных глазах Аскар-Нияза металось сомнение.
— Разве могу я повести на гибель сотни безоружных?
— Ты военный, — жестко возражал имам. — Вспомни, мало ли людей отправлял ты на смерть?
— Но тогда шла война!
— Кто тебе сказал, что война кончилась? Твой отец рассуждал не так.
И настал день, когда Аскар-Нияз сдался.
С той поры все его заботы были об одном: собрать узбеков — и тех, кто бежал от Советов, и тех, кто испокон веков жил на этой стороне, — поднять их на священный поход.
В чайханах, на постоялых дворах, на базарах то оборванцы, то солидные купцы с одинаковой болью рассказывали о Ходжа-Ниязе, память о котором мучит мусульманские души, рождая ярость. Были среди слушателей и равнодушные, усталые, изверившиеся, которые в лицо поносили проповедников, напоминая им о гибели тысяч узбеков, брошенных без пищи и воды в пограничных пустынях.
Но были и такие, которые негодовали. Они шли к самой большой из узбекских мечетей Янги-Ай. Навстречу им выходил имам Азиз-ходжа.
— Сейчас я приглашу того, чье сердце кровоточит денно и нощно, — говорил он. — Я приведу сына святого Ходжа-Нияза. С вами будет говорить Аскар-Нияз.
Аскар-Нияз являлся толпе. Живое воплощение скорби и гнева. Искренность его действовала, как подожженный фитиль.
— Ждите, братья, — говорил он глухо. — Ждите, пока я позову вас.
Сотни глаз, глядевших на него, вспыхивали преданной верой и жаждой мести. Лишь однажды встретил Аскар-Нияз иной взгляд: сожалеющий и сочувственный, неожиданный среди фанатического костра, который он сам возжег на площади, до боли знакомый и отрезвляющий взгляд.
В стороне от толпы стоял Андрей Долматов. Он не прятался, как должно было ожидать. Не надел ни халат, ни тюбетейку. На нем была все та же белая в полоску рубашка с широко расстегнутым воротом, открывавшим загорелую грудь. Андрей тряхнул головой, откинул назад выгоревшие светлые волосы и посмотрел на Аскар-Нияза уже по-иному: испытующе, словно приглашая к разговору. Достаточно было бы Аскар-Ниязу произнести три слова: «Вон стоит советский», — и раскаленная толпа растерзала бы Андрея. Аскар-Нияз молча удалился во двор мечети. Он понимал, что Андрей ищет встречи с ним, но впервые в жизни испугался. Сам не знал чего.
Поход был назначен на первую пятницу осеннего месяца мизана. Об этом знала лишь верхушка.
— Силы наши растут, — уверял на тайных сборищах имам Азиз-ходжа. Аскар-Нияз поверил в это, когда побывал на курулуше — сходке, устроенной землячеством узбекских беженцев. Они собрались в большом дворе, примыкавшем к дому торговца Султан-бека, и чинно уселись на землю, поджав ноги. Все они были в чустских тюбетейках, обвязанных белыми чалмами. Лица были сосредоточенны и напряженны. Один лишь Султанбек, сидевший в почетном первом ряду, золотозубо улыбался Аскар-Ниязу. Рядом с ним сидел сдержанный Мирахмедбай, простивший, судя по всему, Аскар-Ниязу все его прегрешения перед лицом священной миссии, выпавшей на долю бывшего жильца и нерадивого служащего.
Богачей тут было немало. Аскар-Нияз легко угадывал их, хотя все они были одеты одинаково скромно. Они ждали откровения, и, произнеся уже ставшую привычной речь о прахе отца, взывающем к мести, Аскар-Нияз добавил:
— Братья, с горечью скажу, что не суждено будет нам увидеть победу. Силы неравны. Но лучше умереть, чем жить оплеванным! — Он помолчал и тяжко уронил последние слова: — Первым пойду я, братья, и первым лягу костьми у святой могилы моего... нашего общего отца Ходжа-Нияза Бухарского...
— Да ниспошлет аллах такое счастье каждому праведному мусульманину! Омин! — истово, но без истерических ноток, к которым в последнее время привык Аскар-Нияз, произнес Мирахмедбай, и собрание загудело сдержанно, а потом могуче.
— Ждите часа! — воскликнул Аскар-Нияз призывно и осекся, потому что снова увидел табачные сочувственные глаза.
Андрей Долматов стоял у двери. Лишь один он был здесь не мусульманин. И снова же он не боялся, что его убьют! Он шел в открытую. Как всегда. И это обезоруживало. Странно, но ни Мирахмедбай, ни торговец Султанбек будто не понимали, что рядом стоит ненавистный им и непонятный гяур. Они словно ослепли, настолько невероятным казалось, что тут может появиться русский, да еще перешедший недавно с советской стороны!
«Долматов верен себе», — Аскар-Нияз вспомнил о нем под утро. Ему трудно было дышать под нависшим сводчатым потолком хиджры. Он открыл настежь стрельчатую низенькую дверцу, но уснуть все равно не мог. «Зачем понадобился я ему? — думал он и решил: — Конечно, Долматов — красный, значит, о нашем походе большевики узнают загодя: он сообщит». Аскар-Нияз вдруг снова почувствовал себя офицером. Он закурил и спокойно рассудил: «Надо убить его. Пусть даже останется сомнение: может, он и впрямь белая ворона, единственный человек среди волков. Да, я ему обязан: жизнью, честью, тем, что он не давал угаснуть в моей душе дорогим искрам. Но если он чужой? Если советские пограничники заранее узнают о демонстрации зарубежных мусульман и будут готовы к этому?» Простая мысль вдруг открылась Аскар-Ниязу, и он вскочил, потрясенный: если советские пограничники будут предупреждены Долматовым, тогда они наверняка не откроют огонь по беззащитным людям! «Он спасет нас, спасет, — лихорадочно соображал Аскар-Нияз и вдруг снова осекся. — Если не прольется кровь, если все кончится тихо и мирно, если толпе дадут перейти границу, помолиться у святынь и вернуться обратно, если все будет так, то никакого возмущения среди узбеков не возникнет, и затея окажется напрасной...»
Глядя на шейха, трудно было предположить, что этот могучий, осанистый человек, каждое движение которого исполнено достоинства, еще недавно прислуживал Хюгелю. Сейчас шейх Гариби, привычно сдерживая рвущегося скакуна, объезжал родное курдское стойбище, собравшееся по его зову в одной из приграничных долин. Курдские аулы, насчитывающие всего по нескольку семей, спустились сюда с гор, где они таились до сих пор за неведомыми перевалами. Иные пришли из безводных степей, куда шахские солдаты опасались забираться. От некогда могучего аширата шейха Гариби осталась едва двенадцатая часть. Все вымерли: в тюрьмах, в изгнании. Убиты вместе с сыновьями и внуками, вместе с красавицами хатум ага Мехо али Хемдин и Усо Ходар Темиран. Горечью полнилась душа шейха Гариби-Сеида. Всего сотни три людей: женщины, дети, старики. Мужчин десятка два, не больше...