...В щель дует. Холод пробирается сквозь шинель «на рыбьем меху и с теплой вешалкой». Каким-то чудом рота, а с ней и весь батальон удержались...
Старшина-санитар налил в кружку чаю из бидончика:
— Вам, товарищ лейтенант, с вашей раной, считайте, счастливая облигация досталась... Сойдет с Ладоги последний лед — и пароходом в тыл...
Он показал глазами на бухгалтерские гроссбухи,сложенные одна на другую:
— Видите книги? В них те, кого сняли с котлового довольствия по причине смерти. На каждой странице по тридцать фамилий. Если бы всех воскресить, тут стало бы тесно от людей.
...Мглистая, ветреная ночь. Берег Ладоги. Волны накатываются на обледенелые камни, на старый пароход с большим красным крестом на трубе. Обдает студеными брызгами раненых, движущихся к пароходу по скользкому от воды и наледи причалу. Одни бредут сами, другим помогают идти сопровождающие. Тех, кто не может передвигаться самостоятельно, несут на носилках. Капитан дробит шажками мостик. Останавливается, смотрит на крышу рубки, где неясно чернеет силуэт спаренного зенитного пулемета:
— Эй, на рубке!
На крыше показывается солдат:
— Чего?
— Посматривайте... Не ровен час...
На пароход поднимаются последние раненые. Позади них военврач в белом кожушке, еще издали кричит:
— Все, капитан! Отчаливай!
— Ну, пошла-поехала... — весело произнес пожилой боец на крыше рубки.
Уже совсем рассвело, когда пароход вышел из бухты и, расталкивая мелкие льдины, начал огибать мыс. За мысом ветер был сильнее и студенее. Он свистел в снастях, трепал флаг на мачте и гулко бил в железный борт волнами и льдинами. Пароход закачало.
Головин, захотевший остаться на палубе, начал мерзнуть. Он ежился, прятал лицо в воротник шинели, чтобы как-то согреться.
Над Ладогой плыли мглистые тучи. Между ними теплились еще не успевшие погаснуть звезды. Вдали по курсу парохода виднелось ледяное поле, неровное и торосистое.
На нижней палубе вдруг раздался крик:
— Отстань, говорю. Чего прицепилась!
Раненый с забинтованной головой и с рукой в лубке рвался к носовой части парохода. Санитарка не пускала его, цепко держала за ватник, твердила умоляюще:
— Ну, миленький, золотенький, ну нельзя, понимаешь?
— Отойди! — стараясь оттолкнуть ее, вопил раненый. — Я желаю море посмотреть!
— Потом посмотришь. А сейчас надо чай пить.
— Мне желательно сейчас! Я шесть месяцев это море защищал и ни разу, представь, ни разу не видел его в глаза. Отцепись!
Он так свирепо рявкнул на санитарку, что та в испуге отскочила от него и выставила для защиты руки...
Раненый долго смотрел на Ладогу. Похоже, что-то искал в воде свое, нафантазированное за время окопного сидения. И не нашел. Разочаровался.
— А лес-то веселей, — вздохнул он и повернулся к санитарке. — Пошли, дорогуша, чаи гонять.
Совсем замерзнув, Головин крикнул:
— Братцы!
Сверху свесилась голова молоденького бойца.
— Помоги в трюм сойти.
— Момент, товарищ лейтенант. — Боец скатился с рубки, подхватил Головина, потащил вниз.
Везде лежали раненые, стонали, храпели во сне. Совсем близко от двери метался в бреду морячок, вскакивал, рвал на себе тельняшку, под которой алели бинты, и обессиленно падал.
— Кидай гранату, — хрипел морячок. — Кидай, мать твою...
Головину захотелось вырваться на воздух из тесного, пропахшего больницей пароходного нутра, но боец уже убежал, а у него не хватило сил, чтобы подняться самому, пройти мимо людей, превращенных бинтами в куклы.
К нему подошла санитарка, та самая, что не пускала раненого, пожелавшего увидеть море.
— Чаю хотите? — спросила она.
— Если можно... — трудно выговорил Головин.
— Почему же нельзя?
Через минуту она принесла кружку кипятка и большой кусок сахара.
Головин взял кружку, не спеша стал глотать кипяток. Он не сразу обратил внимание на чей-то шепот:
— Товарищ лейтенант... А, лейтенант...
Повернув голову, Головин наткнулся взглядом на широко раскрытый, странно поблескивающий глаз — глаз человека, закутанного в вату и бинты. Человек чуть слышно прошептал:
— Оставь чайку... Хоть капельку.
На какое-то мгновение Головин оцепенел — глаз словно гипнотизировал его. Кто это мог быть? Слишком знакомый глаз. Да ведь это Кондрашов из его взвода!
— Это ты, Леша?!
Синее, трепещущее веко закрыло глаз. Из-под него выкатилась крупная слеза, поползла по бинтам. Сухие, без -кровинки губы шевельнулись, выцедив свистящие слова:
— Чайку... Нутро жжет.
Веко снова приоткрылось, обнажив глаз: неестественно большой, черный и глубокий. Откуда-то, похоже из самой глубины его, послышался слабый, дрожащий шепот:
— Водички мне... Хоть какой...
— Сейчас, Леша. Сейчас. — Превозмогая боль в спине, Головин перевернулся и потянул руку с кружкой к губам Кондрашова.
Глаз жадно сверкнул. Из-под суконного одеяла выпросталась желтая рука, нетерпеливо потянулась к кружке.
— Не смей! — Крик раздался сзади, такой пронзительный, что раненые приподнялись со своих лежаков.
Подскочила санитарка, вырвала у Головина кружку и выплеснула воду на пол.
— Ты что, убить его задумал? Он в живот ранен! Ему нельзя ни капли!
— Я думал, только в голову, — попытался оправдаться Головин.
— Индюк тоже думает.
Она легко подхватила Головина, подперла сильным плечом и поволокла обратно на палубу.
...Пароход шел навстречу поднимающемуся солнцу. Льдины по-прежнему бились в его борта, заставляя их басовито стонать. Справа расстилалось сплошное — до горизонта — ледяное поле. Здесь еще не успела поработать весна.
Вдруг послышался гул. Сзади, со стороны моря, показались четыре маленьких одномоторных самолета. Из рубки выскочил капитан, взглянул на них в бинокль.
— Немцы! Тревога!
Зазвенел колокол громкого боя. Возле пароходной трубы забилось белое облачко. Над водой и льдами поплыли прерывистые гудки.
Самолеты приближались быстро. Уже невооруженным глазом можно было различить толстые обводы шасси, кресты на тонких фюзеляжах.
«Лапти, — определил Головин. — У каждого по две бомбы. Итого — восемь!»
Он зачарованно смотрел на самолеты, как смотрит мышь на удава, который собрался ее сожрать. На палубу выбежала знакомая санитарка Зоя, взглянула на самолеты и, ойкнув, убежала обратно.
Головной «юнкерс», сверкнув стеклами кабины, перешел в пикирование. Сразу по нему застрочили пулеметы. По рубке покатились дымящиеся гильзы.
«Юнкерс» продолжал пикировать. С его крыльев срывались белые вихревые струи. В свист рассекаемого воздуха вмешался леденящий сердце визг сброшенных бомб.
Два тяжелых удара тряхнули пароход. На палубу обрушились вода и ледяное крошево. Пожилой боец у пулемета резко выпрямился и закачался.
— Что с тобой, дяденька? — закричал молоденький напарник.
— Воюй, солдат... — прохрипел старший, заваливаясь на спину.
Молоденький боец подскочил к пулеметам, стал наводить их на второй «юнкерс», не успел — тот уже сбросил бомбы и крутым разворотом уносился в небо.
Крыша рубки вздыбилась. Чудовищная сила сорвала Головина с места, вместе с обломками подняла в воздух...
Очнулся он ночью. Санитарка прикладывала ко лбу мокрый бинт. Она что-то говорила ему, но он не слышал — в голове стоял сплошной звон. Внизу неторопливо билась машина. Очевидно, пароход тащил буксир. Кто-то отогнал «юнкерсы». Головин закрыл глаза и снова забылся.
Два раза он приходил в себя от боли. Сначала, когда его клали на носилки. Доски причала, сколоченные наспех, пружинили под ногами санитаров, при каждом шаге носилки дергались в их руках, причиняя боль. Потом полуторка долго везла его куда-то по ухабистой дороге.
Наконец машина остановилась. По запаху паровозного дыма Головин определил, что его привезли на станцию. Он лежал в битком набитом зале ожидания целый день. Лишь ночью подогнали вагоны, погрузили раненых и куда-то повезли.