— Лучше скажите, зачем все же я вам понадобился. Вы же обещали, — сказал я прокурору. — Сами признали, что дело закончено. Может, жалеете, что втянули меня?
Привалов ответил не сразу. Лицо его стало серьезным, задумчивым. Я вспомнил, что он часто выглядел таким раньше, когда мы, будучи почти незнакомыми людьми, встречались в компании. Он производил впечатление человека малоинтересного, скучного в общении. Потому что чересчур много молчал и думал о чем-то своем. Но сегодня-то я знал: за таким молчанием последует нечто важное, сейчас уж, очевидно, самое важное из того, что ему осталось мне сообщить.
— Нет, доктор, — заговорил наконец Привалов, — не я втянул вас в эту историю. Сама жизнь втянула. Когда я спросил вас, помните, говорит ли вам что-нибудь фамилия Сличко, и вы ответили, что никогда не слышали такой фамилии, — вот тогда я решил: вы должны пережить эту историю вместе со всеми. Не знаю уж, как сказать: то ли это был мой долг перед вами, чтобы вы приняли в ней участие, то ли это ваш долг, наш общий долг пережить ее вместе. Если бы вы знали, что такой Сличко существует, я бы вас, вероятно, не привлек. Сами бы интересовались, переживали бы за это дело, пока я вел бы его. А сказать вам сразу все о Сличко, сказать то, что вы сейчас услышите, я тогда не мог, не имел права. Вы могли мне помочь и помогли, лишь собирая объективную информацию, а для этого вы не должны были знать всего...
Он снова замолчал. Мы с Елышевым не дышали, чтоб не помешать, не прервать его.
— Этот Сличко, — продолжил Привалов, глубоко вздохнув, — как раз тот самый полицай, который пинком сапога выбил табуретку из-под ног вашей матери, доктор.
— Моей матери?
Привалов не шелохнулся, не поднял на меня глаз. Он словно не видел моего волнения, моей растерянности, моего смятения. Человек, конечно, привыкает ко всему, даже если ему еще долго до сорока. Видимо, он привык своими словами переворачивать людям душу и умеет оставлять слушателя как бы наедине с узнанным.
А Привалов медленно продолжал:
— Ваша мать была именно тем человеком, который оказал первую помощь летчикам, скрывавшимся на Микитовке. Родному отцу Володи Бизяева и его живому отцу, тому, кто вырастил парня. Вы же знаете, как она осталась в оккупированном Новоднепровске. Не могла бросить больницу, своих больных. Вот так-то, доктор, если не знали — узнайте.
— Нет, о ее подпольной деятельности... работе... я знал. О летчиках... теперь соображаю... тоже слышал... давно. Но о казни, о том, что было во время ее казни... о казни мне никогда никто...
— С войны прошло уже столько лет, — сказал прокурор, — но ее следы...
«Мама, мама», — повторял я молча. И вспомнил вдруг нашу больницу — мамину и теперь мою. И вспомнил яруговские липы в парке. До войны мать любила водить меня в этот чудесный сад. И в последний наш с ней день мы гуляли там.
— ...иногда эти следы войны, — услышал я спокойный, мягкий голос Привалова, — обнаруживаются невероятно где. Хотите, я вам расскажу, как впервые столкнулся с ними? Это было мое самое первое дело. Я только что закончил университет, отпуск проболтался в Новоднепровске и первого августа явился в прокуратуру. Меня назначили помощником прокурора города и района, и я должен был представиться начальству...
Я попробовал вслушаться в его слова, но у меня ничего не получилось.