Выбрать главу

Внезапно Чижов метнулся на край тротуара, взмахнул рукой. Зеленый огонек прижался к обочине. Чижов сел в такси, хлопнул дверцей. Огонек погас. Я едва успел вскочить на заднее сиденье, когда машина уже тронулась.

Водитель притормозил.

— А вам куда?

— Туда же, — сказал я.

Чижов даже головы не повернул. На месте он расплатился сполна. Я платить не стал — денег оставалось на обратный билет, на носки для деда и на то, чтобы пару раз поесть в диетической столовой. Мы вылезли одновременно. Машина уехала, шум дождя сделался слышнее. Может быть, это шумело море. Вроде бы мы находились на Васильевском острове. На доме висела табличка с надписью «…линия», а из художественной литературы я знал, что улицы называются линиями, как в дачном поселке, только на этом острове, где когда-то жили булочники, аптекари и Александр Блок. Рядом сиял стрельчатыми окнами большой гастроном. Мы стояли в луже друг против друга, и я не знал, что говорить. Мелодия разговора звучала во мне, а слов не было.

— Да нет у меня вашего амулета! — не выдержав, заорал Чижов. — Честное слово, нет!

— Где же он?

— Подарил одной знакомой. Она в Москве живет.

— А вы, значит, в Ленинграде.

Пронеслась машина, обдав нас грязью.

— Дурацкий разговор, — сказал Чижов. — Я в Ленинграде. А вы?

— В Перми, — ответил я, хотя можно было и не отвечать.

— Подумать только, как нас всех раскидала жизнь… Хотите, дам десять рублей? Будем в расчете.

— Вы же предлагали рубль? Помните?

Из-за угла, грозя снова окатить нас грязной водой, вынырнула машина. Я схватил Чижова за локоть, чтобы оттянуть подальше от проезжей части.

— Двадцать пять, — накинул он, вырывая руку и оставаясь на месте.

Я успел отскочить, а его забрызгало. Это придало мне уверенности.

— Ладно, — сказал я. — Давайте десять, и пошли в магазин.

— Я не пью, — испугался Чижов.

— Идемте, идемте.

Я затащил его в гастроном, поставил в очередь к кассе, а сам побежал в бакалейный отдел. Индийский чай высшего сорта продавался свободно. Чижов с десяткой наготове честно ждал моих указаний. Я велел ему купить на все деньги чаю. Получалось что-то около восемнадцати пачек, но он проявил неожиданное благородство, выбил чек на двадцать, выйдя за пределы обговоренной суммы. Мы загрузили их в мой портфель.

— Понимаю, — сказал Чижов. — Какие в провинции развлечения? Разве чайком побаловаться.

— Теперь на почту, — ответил я.

— Какая почта? Все закрыто.

— Тогда завтра увидимся.

У Чижова вытянулось лицо:

— Это еще зачем?

Но я уже уходил от него в неизвестном направлении. Мне было все равно, куда идти. Всю ночь я скитался по городу, под утро немного поспал на вокзале, а днем, в два часа, когда букинистический магазин закрывался на обед, опять предстал перед Чижовым. Чуть не силой повел его на почту, и мы отправили посылку с чаем в Хара-Шулун, Будаеву Больжи Будаевичу. Потом зашли в кафетерий, на паях выпили по чашке кофе, съели по пирожку с запеченной сосиской — питерское лакомство, о котором я и не слыхал. На плацкартный билет денег уже не хватало. Я решил, что поеду в общем, и купил еще один пирожок. Чижов стал оправдываться: дескать, получил тогда телеграмму и вынужден был срочно выехать из города. Я видел, что он врет, но мне это даже нравилось — пускай врет. Сосиска брызгала горячим соком, злость куда-то исчезала. Настоящая месть должна быть чуточку сентиментальна, говорил Чижов, имея в виду Жоргала, про которого я ему рассказал по дороге на почту, но как бы и меня тоже. Она должна быть неразумна, смешна, нелепа. В этом случае месть ведет к пониманию между людьми. Расчувствовавшись, Чижов хотел купить еще чаю и послать в Хара-Шулун от своего имени. Я сказал, что хватит, и он тут же со мной согласился. Его научный руководитель умер, диссертацию не удалось защитить. Жена, ребенок, зарплата сто рублей. И никаких перспектив на жилье. А среди собирателей книжного антиквариата есть люди с положением. Обещают помочь с квартирой. Тогда он снова займется наукой. А пока приходится жить с тещей. Но с ним считаются в научном мире. Недавно из Улан-Удэ пришло письмо, просят о консультации. Он им написал: шлите копченого омуля. В шутку, конечно. Кстати, рисунок на амулете нанесен красками, сделанными из рыбьих костей. Надпись тоже. Ничего там особенного не написано. Пустяки… Причем кости не от всякой рыбы. Их, значит, вываривают… Но тут по радио пропикало три часа, и Чижов помчался в свой магазин.

Мой поезд уходил вечером, и я снова отправился бродить по улицам.

Нева была шире, чем Селенга, но уже, чем Кама.

Медный всадник топтал змею, в год которой родился Жоргал.

Отсюда, из этого города, генерал-майор Унгерн фон Штернберг как полномочный эмиссар Керенского летом 1917 года отбыл в Забайкалье, чтобы укрепить среди тамошних казаков доверие к Временному правительству. Обратно уже он не вернулся. Через три с половиной года генерал-лейтенант Унгерн стоял под Ургой, смотрел в бинокль на витую кровлю дацана Узун-хурэ, где рядом с колесом учения Будды, похожим на корабельный штурвал, китайские гамины в пепельно-серых мундирах устанавливали пулемет. Саган-Убугун, Урга, Унгерн. В остзейской фамилии странно отзывалось название монгольской столицы и имя буддийского отшельника с их «у», «г», «р» или «н», словно некто, дающий имена и через имена определяющий судьбы, заранее предвидел, что когда-нибудь они встанут рядом. Унгерн смотрел в бинокль, градуировка шкалы рассекала пыльное облако, в котором скакали чахары с пиками наперевес. Богдо-хан, выкраденный им у китайцев, терпеливо ждал своего часа. Саган-Убугун уже садился на белую кобылу, чтобы ехать не то на восток, не то на запад — никто не знал, в какой стороне расположено его горное озеро. Горы были везде, озера — тоже. Жоргал и Больжи ссорились из-за молочной пенки, мать их мирила. Роман Федорович терпеть не мог молочную пенку — тошнило от одного ее вида, но, несмотря на это, дух, вызванный им из бездны, был еще послушен. Казалось, что походы Чингисхана окончились только вчера. Такое было время. В это время мой дед составлял опись движимого имущества во дворце свергнутого бухарского эмира. Бабушка, беременная моей мамой, шила распашонки и видела за окном тяжелые снежные горбы на домиках Замоскворечья. Февраль был где белым, где желтым, где зеленым. Через полгода, когда конные сотни великого вана пересекли границу Дальневосточной республики, в Петрограде шел дождь, песчаные вихри катились над бурятской степью, а между ними, посередине огромной страны, в деревянном городе моего детства, о котором ни дед, ни бабушка еще не думали как о городе своей старости, вьюгой тополиного пуха заметало недавно переименованные улицы — прямые, немощеные, с заржавелыми водопроводными колонками, торчащими на углах кварталов, как вкопанные в землю старинные пушки. Восток и Запад были двумя зеркалами, с двух сторон поставленными перед Россией. Она гляделась то в правое, то в левое, всякий раз удивляясь тому, что отражения в них не похожи одно на другое.

В юности я сочинял стихи. Сидел на лавочке возле Медного всадника и записывал в книжечку:

«Там, где желтые облака гонит ночь на погибель птахам, всадник выткался из песка, вздыбил прах и распался прахом…»

Московская знакомая Чижова включила пылесос, поднесла его урчащее жерло к маленькому пакетику из шелка, подвешенному на нитке к трюмо или книжному шкафу. Пакетик начал биться, дрожать, а пылесос гудел, вытягивая из него последние пылинки Азии, ее песчинки.

Романа Федоровича Унгерна, карателя и садиста, увезли в Иркутск, затем в Новониколаевск, там судили, приговорили к высшей мере социальной защиты и расстреляли.

А на следующий день Цырен-Доржи, близоруко щурясь, вышел из тюремных ворот на улицу. Ему выдали проездные документы до монгольской границы и отпустили. От солдатика из охранной команды он знал, что расстрелянных закапывают на пустыре за городом.