Из землянки показался невысокий мужик-вогул с заспанным лицом, с короткой косицей, в которую был вплетен узкий ремешок. Он прикрикнул на собак, прыгавших вокруг лошади, и вопросительно посмотрел на Ивана.
— Здравствовать вам, дядя Евдя, со всем семейством. Поклон вам от крестового — Антипы из Терентьевой деревни, по прозванию Рябых.
— И ты, паря, здравствуй. И Антипе здравствовать. — Евдя говорил по-русски сносно, хотя и с типичными для вогулов придыханиями на каждом слове.
Некоторое время он молча разглядывал рослого широкоплечего гостя, потом неуверенно спросил:
— Э-э, да ты не Ивашка ли?
— Он самый.
— Ну и разнесло тебя, паря, раскрасавило. Запрошлый год гостевали, совсем ребятенок был.
— Осьмнадцатый год пошел, матка сказывала.
Самбиндалов принял поводья и, ласково потрепав лошадь, повел к лабазу. Расседлывая ее, он что-то бормотал по-вогульски, то и дело поглаживая холку, потом принялся почесывать щепкой спину животного. Принес плошку с тлеющими трутовиками, поставил ее так, чтобы дым несло в сторону лошади. Сказал:
— Ну вот, милая, теперь гнус не потревожит.
Перед входом в землянку тоже курился короб с трутовиками. Переступив через него, Иван попал в полутемное помещение, устланное оленьими шкурами. В одном углу висел кожаный мешок с привязанным к нему серебряным блюдом, в другом — небольшой образ.
Перехватив взгляд гостя, Евдя объяснил:
— На всякий случай и русскому богу Миколе молюсь, и нашему Ортику.
— Это у него что, рожа? — спросил Иван, указывая на блюдо.
— Рожа, стало быть. — Самбиндалов смущенно прокашлялся. — Знаешь, Ивашка, два бога лучше, чем один. Все какой-нибудь да заступится.
— Помолись, дядя Евдя, своему за меня — по тайге, знать, его власть сильнее! Да скажи, чтоб непогодь не слал покамест — а то я вон, к тебе едучи, на небо глядел: с севера облака тащит, как бы холод не нагнало…
— Что тебе непогодь?
— Да ведь по урманам ночевать придется, холод-то мне шибко не надобен.
Самбиндалов кивнул, но вопросов задавать не стал. Высунувшись из землянки, крикнул что-то по-вогульски и показал Ивану рукой на шкуры: садись.
Через минуту посреди землянки возник импровизированный столик — на два чурбачка хозяйка положила широкую тесину. Появилось угощение: квашеная рыба, рябчики, ягоды и орехи.
За трапезой вогул то и дело испытующе поглядывал на гостя, но от вопросов по-прежнему воздерживался. Иван, сидя на шкуре в непривычной позе — подогнув под себя ногу, — с аппетитом уписывал дичь. И тоже не спешил рассказывать.
Наконец, молчание сделалось неловким и, отложив обглоданное крылышко, молодой человек заговорил:
— Беда у нас приключилась… Вся семья наша, и батюшка, и маманя, и невеста моя, — все в тюрьму заводскую угодили. Как бы, слышь, клеймо еще не наложили за провинность нашу…
Самбиндалов оставил еду и, горестно раскачиваясь, слушал.
— И решил я к тебе пробираться да просить о помощи. Скажи, как мне дорогу к скале Витконайкерас найти…
Евдя поник головой и долго сидел, вздыхая, откашливаясь. Когда заговорил, смотрел мимо Ивана.
— Э-э, дело-то какое неладное. Нельзя, Ивашка, туда. И сказывать мне не можно — Золотая Баба накажет… — Он разом умолк, словно сболтнул лишнее.
Но Иван и виду не подал, что понял причину его смятения.
— Жалко, придется вертаться да сказать родителю — не захотел крестовый пособить…
— Зачем так говоришь? — Вогул даже руками замахал на гостя. — Евдя побратима своего не выдаст. Евдя добро помнит. Все, что хочешь, отдам. Живи у меня, ешь, пей, оленя бери, шкурки соболя бери… А туда не можно, никак не можно.
— Ну тогда сам дорогу поищу, — Иван со вздохом поднялся. — А на хлебе-соли благодарствуйте.
— Не ходи, Ивашка, — просительно сказал вогул. — Ту дорогу менквы стерегут…
Но Иван будто не слышал предупреждения. Решительно нагнулся у притолоки и шагнул через дымарь на пороге землянки.
Фогель сидел за клавикордом. Он был без парика, изрядная плешь, обрамленная коротко остриженными рыжеватыми волосами, порозовела от напряжения, на лбу выступили капли пота. Халат раскрылся, обнажив упитанную волосатую грудь.
На крышке инструмента стояли шандал с оплывшими свечами и оправленная в ажурную рамку миниатюра на эмали — портрет молодой женщины в белом капоре с красным бантом и красными же завязками. Когда взгляд немца падал на ее миловидное лицо, в глазах его проскальзывало нечто горестно-сентиментальное. И в исполняемой пьесе тогда начинали звучать элегические нотки. По тому, как Фогель смотрел на миниатюру, как томным движением пролистывал страницы нотной тетради, было видно, что управитель разыгрывает какую-то привычную мелодраму, в которой сам он является главным действующим лицом, а единственным зрителем — женщина на портрете.
Во всяком случае, для Тихона, не вошедшего, а беззвучно проникшего в кабинет, эта натужно-умилительная сцена была явно не внове, — он с еле скрытой усмешкой ждал у порога, пока управитель в последний раз обрушит на клавиши свои толстые пальцы, унизанные перстнями.
Когда Фогель уронил голову на грудь и замер с закрытыми глазами, приказчик кашлянул фистулой и произнес:
— С добрым утречком вас, Карла Иваныч! Желаем здравия-с…
Немец повернулся на голос с явным неудовольствием:
— А-а, Тихон. Здравствуй. С докладом?..
— Точно так. В заводе все по уряду идет: за ночь плавку выдали, с утра, помолившись, новый молот пустили…
— А народ новоприписанный?
— Да пока в послушании пребывает. Самые-то буяны — Антипа Рябых с сыновьями — поутихли вроде, как вашим благородьем к ним снисхождение было явлено. А особо — как женщин, с ними в скит бегавших, без стражи велено содержать. Видно, поопасываются, что милость ваша отнимется, ежели что…
— Да, ты распорядился, чтобы матери Ивана и этой его невесте, Анне, работу почище подыскали?
— Так в заводе-то все грязь да копоть… — нерешительно начал Тихон.
— Тогда пусть в конторе да у меня прибираются, — распорядился Фогель и на минуту задумался. — Нет, лучше так: ту, что постарше, поопытнее — на кухню. Кержачки, я слышал, хорошие стряпухи.
— Истинная правда-с! — Приказчик закатил глаза и прицокнул языком.
— А другая пусть в комнатах убирает…
Играя новую пьесу, управитель вдруг почувствовал какое-то стеснение, спина его напряглась, пальцы как бы потеряли гибкость, инструмент зазвучал суше. Фогель обернулся. Дверь была приотворена, и он увидел миловидную белокурую девушку в блекло-синем сарафане. Позабыв о работе, она стояла с тряпкой в руке и смотрела на управителя. Встретившись с ним глазами, вспыхнула и от неожиданности уронила тряпку в деревянный ушат с водой.
Фогель с минуту остолбенело смотрел на девушку, а та, словно онемев под его взглядом, не двигаясь с места, теребила косу, уставившись в пол. Потом немец снова повернулся к клавикорду и воззрился на миниатюру. Изображенная на портрете женщина была поразительно похожа на ту, что стояла в дверях зала.
— Тебе нравится сей менуэт? — не оглядываясь, спросил управитель каким-то странным петушиным голосом. — Это великий Гендель.
И, не дожидаясь ответа, вновь ударил по клавишам. Музыка полилась мощной волной, казалось, небольшой зал переполнился ею до краев. А Фогель все гремел на клавикорде, словно желая достичь предела его звучания. И вдруг откинулся на табурете, упершись руками в крышку инструмента.
Фогель поднялся, подошел к двери. На лице его блуждала растерянная улыбка.