Аввакум уже не ощущал жары, напротив, его стало познабливать Полковника он слушал рассеянно, отдельные его слова пропускал мимо ушей; перед глазами Аввакума мелькали розовые фасады домов с желтыми балкончиками, а до слуха его как будто доносилось знакомое журчание фонтана. Потом он подумал: «А все-таки почему она больше не желает встречаться с инженером?» Полковник пророчит Методию Паашкевову виселицу, а ему сулит лапшу с капустой. Говорит про Солнечный берег, но почему-то вместо песчаных дюн Солнечного берега перед глазами Аввакума стоит белесая мгла, которую он видел в глубоких расщелинах Змеицы. И он спросил себя: «Неужели Методия Парашкевова действительно повесят?» И вдруг почувствовал, что на душе у него очень спокойно. Полковник распространялся о тушеной капусте и морском воздухе, а он, весь уйдя в себя и наслаждаясь спокойствием своей души, видел рисунок, который рука древнего художника запечатлела на терракотовой чаше: летящая оперенная стрела настигает серну.
— Товарищ полковник, — улыбнулся он. — Если вы не против, я могу отложить свой отпуск. В конце концов, и в Момчилове климат неплохой! Вы знаете, там есть такая местность, Змеицей называется, так она но красоте, как мне кажется, немногим уступает Солнечному берегу.
Полковник опять шарил в своем столе — ему хотелось закурить. Хотя у него не было насморка, он шмыгнул носом и нахмурился — вероятно, потому, что не нашел в ящике сигареты. Он взялся за телефонную трубку и, повернув к Аввакуму просиявшее, взволнованное лицо, сказал торжественным голосом:
— Сейчас я скажу Христине, чтобы поставила под кран еще одну бутылку. Ты не возражаешь?
12
Происшедшие события я описываю так, как вижу и понимаю их сейчас, когда все уже выяснилось и давно позади. Ведь с тех пор прошло больше года.
Так уж получилось, что дня за три до всей этой истории — дело было в субботу под вечер — отправился я прогуляться по дороге, ведущей в соседнее село Луки. Я очень люблю эту дорогу. Она мягкая, ровная, всегда покрыта толстым слоем серой пыли. Когда идешь по ней, кажется, что движешься по бескрайнему пушистому ковру. С обеих сторон к ней подступают округлые холмы. Одни по самые плечи утонули в сосновых лесах, другие, кажется, завернулись в зеленые покрывала с мохнатой родопской бахромой, то тут, то там разукрашенные брусникой и боярышником. Глядишь, среди дороги стоит заяц — прежде чем ее пересечь, он, навострив уши, внимательно прислушивается. Потом подбросит кверху серый зад, скок-скок — и пропал в придорожных кустах. Мне хорошо знакомы повадки этого кроткого воришки: проберется в один из момчиловских огородов и давай лакомиться курчавой капустой, сладким перчиком. Да с каким аппетитом! В сумерках здесь носятся летучие мыши. Прошелестят над головой — и след простыл. В воздухе пахнет хвоей, травами. И такая тишина кругом, что если раздастся где ранний крик еще сонной ночной птицы, то покажется, будто над ухом взревел лесной зверь. Сколько раз я, так глупо обманутый, вздрагивал, как последний трусишка! Особенно там, где дорога огибает Змеицу… Правда, это место я обычно прохожу форсированным маршем — упражняюсь в быстрой ходьбе; говорят, она укрепляет сердце. Упражняюсь до тех пор, пока не отдалюсь от таинственной Змеицы шагов на сто. И тогда снова перехожу на обычный темп. С пастбищ, что разлеглись между Момчиловом и Луками, временами доносится успокаивающий перезвон медных колокольчиков — там пасутся отары овец. Далекий собачий лай звучит в моих ушах, как сердечный привет. От него становится веселей на душе. Пусть себе лают, на то они и собаки!